Генри Лайон ОЛДИ
Внук Персея. Книга первая
МОЙ ДЕДУШКА — ИСТРЕБИТЕЛЬ
А если бы властвовали над нами, свергнув богов, скажем, Тифоны или Гиганты, какие бы им были приятны жертвы, каких бы они требовали обрядов?
Плутарх Херонейский, «О суеверии»
Так как поэт есть подражатель, так же как иной создающий образы художник, то ему всегда приходится воспроизводить предметы одним из трех способов: такими, каковыми они были или есть; или такими, как их представляют и какими они кажутся; или такими, каковы они должны быть.
Аристотель, «Поэтика»
Как раз в это время совершал победное шествие по всем землям бог Дионис со свитой. Долгие годы меж Персеем и Дионисом шла война. Много веков спустя в Олимпии показывали могилы убитых героем менад. Об исходе же его борьбы с богом ведали по-различному. Одни говорили, что Персей примирился с Дионисом и дал ему в Арголиде землю под храм. Остальные утверждали, что герой убил Диониса и бросил его голову в Лернейское болото.
Из аргивских преданий
ПАРОД[1]
Костер обещал быть жарким.
Поленница высилась над головами самых высоких мужчин. На дрова пошла олива, растрескавшаяся от древности, и еловые чурбачки, липкие от смолы. Их щедро пропитали маслом, бараньим жиром и медом. Собак били плетьми — псы лезли к дровам, стараясь лизнуть их украдкой. Вниз, словно закладывая фундамент погребального дворца, густым слоем насыпали сосновую щепу. В центре поленницы, как дитя в материнском чреве, ждала груда сухих листьев.
Брось факел — полыхнет до небес.
Семь дней покойник, умащенный благовониями, лежал в большом зале. Утром и вечером на голове его меняли венки из сельдерея. Завернутый в белое полотно, ногами к дверям, великий герой внушал страх и после кончины. Губы его были плотно сжаты. Перед смертью усопший строго-настрого запретил близким класть ему в рот кусочек золота. Перебьется, сказал он, имея в виду Харона-перевозчика. Ничего не заплачу. Пусть так везет. Иначе вообще не поплыву.
Тут останусь.
Близкие содрогнулись. На месте Харона они бы согласились на бесплатную работу без возражений. Закончив оплакивание, родичи заново натерли мертвеца маслом, нарядили в самые богатые одежды — при жизни покойный терпеть их не мог — и прямо на ложе водрузили поверх сложенной во дворе поленницы. Набросили покров цвета бычьей крови, зажгли курильницы по углам, сняли ветви кипариса, прибитые к дверным косякам, и кинули на дрова; подготовили урну для праха и костей…
В этот миг стало ясно, что эпоха закончилась.
Персей, сын Златого Дождя, умер.
Ближе всех к костру стояла жена покойного — Андромеда. Высокая, суровая, как сосна на морском взгорье, она и здесь держалась особняком. Каждый знал, что к ней лучше не подходить в радости. Одарит строгим взглядом, будет молчать, отмеряя скупые слова, будто скряга — милостыню, пока сам не уйдешь. Зато в беде Андромеда не знала равных. Болезнь или рана, обида или забота — казалось бы, тот же взгляд, то же молчание, но больной выздоравливал, раненый исцелялся, а обиды бежали в панике.
Женщины причитали наперебой. Рвали на себе волосы, бросая целые пряди на тело умершего. Посыпали головы землей и пеплом, взятым из очага. Кое-кто в кровь исцарапал щеки и грудь. Андромеда и слезинки не пролила. Волосы жены Персея остались в целости. Ее бы укорили, но смельчака не нашлось.
В двух шагах от матери на складном табурете сидел калека Алкей — старший сын. Его жена Лисидика всхлипывала, утирая краем плаща распухшие глаза. Пышное тело Лисидики содрогалось от рыданий. Амфитрион, их сын — молодой человек двадцати трех лет от роду — сцепил было руки за спиной, но вздрогнул и схватился за пояс.
Наверное, вспомнил деда — большого любителя пройтись по двору, заложив руки за спину.
Анаксо, сестра Амфитриона, плакала рядом с мужем — микенским правителем Электрионом, вторым сыном Персея. За ними сгрудились дети: восемь парней и девушка. Юнцы втихомолку задирали друг друга. Девушка косилась на братьев с осуждением.
Сфенел, младший из сыновей Персея, хмурил брови. Ему хотелось, чтобы костер быстро разгорелся, как следует, и все кончилось. Жена Сфенела, толстуха Никиппа, держала на руках малышку Медузу; вторая девочка жалась к ногам матери.
На похороны из Спарты приехала и единственная дочь Персея — Горгофона. Овдовев восемь лет назад, еще при жизни отца, она вопреки обычаям вышла замуж снова. Да что там! — Горгофона даже родила супругу-преемнику сына, хотя к тому времени имела двоих внуков. Все вдовы окрестных земель с тайной надеждой следили: накажут боги строптивицу или нет? Если богам без разницы, то и нам не век спать в холодной постели…
Пламя факела лизнуло щепу.
Огонь сразу перекинулся на дрова. Летели искры, треск сменился ревом. Костер пылал так, будто желал согреть вдовьи постели от Коринфа до Навплии. Труп заволокло дымом. Воцарилось молчание; женщины — и те забыли причитать. Втайне люди ждали чуда. Вот сейчас ударит гром с ясного неба, и Зевс-Владыка сойдет во двор — забрать сына на Олимп, к пиршественному столу богов…
Чуда не случилось.
ЭПИСОДИЙ ПЕРВЫЙ
Ты утверждаешь, что отрицающий богов кощунствует? Но разве не в большее кощунство впадает тот, кто признает их такими, каковыми считают их суеверные?
Плутарх Херонейский, «О суеверии»
1
— Проклят!
— Фигушки!
— Проклят!
— А вот и нет!
— А вот и да!
— Ерунда!
— Проклят-растрепроклят! И не спорь со мной!
Жарко. Солнце как взбесилось. Хорошо рыбакам Навплии — море рядом. Хочешь — наклонись с лодки, плесни водой в лицо. Хочешь — скачи голышом за борт, ныряй с головой в зеленую медузью прохладу. И пусть старики бранятся, что ты им рыбу распугал. Стариков по небу пусти огненным колесом — все равно мерзнут. А тебя в ледяную Гиперборею зашвырни — все едино в жар бросит. Ну ее, Гиперборею. Далеко. До Навплии ближе, до кромки вожделенного залива. Рвануть, не глядя, ударить босыми пятками в землю… Удрал бы, да нельзя. Оставишь палестру[2] без разрешения — высекут. Не возьмут в расчет, кому ты сын, кому внук. Еще и стыдить будут, лупцуя: род, мол, позоришь. Искупался невовремя — в глаза каждому предку наплевал, на тыщу лет назад.
— И ничего я не проклят…
— Ха! А чей дедушка Пелопс? Мой, что ли?
— Ну, мой…
— А кто твоего дедушку Пелопса проклял? Я, что ли?
— Ну, не ты…
— Значит, ты тоже проклятый. И дети твои.
— И внуки! — встрял третий голос, повизгивая от восторга. — И правнуки!
— Дураки вы оба…
Мальчика звали Амфитрион, и он не хотел быть проклятым. Он лег на спину и стал смотреть вверх. Мелкие камешки щекотали лопатки и поясницу. Наверху высился холм и стены Тиринфа. Охристо-серый змей обвивал горб земли, кусая хвост пастью главных ворот. Кончик хвоста, волей зодчего угодивший в клыки змею, звался Танатодромосом — Коридором Смерти. Такой узкий, что один-единственный воин не мог там как следует закрыться щитом, он подставлял захватчика под ливень жгучей смолы и град стрел. Город, к большому сожалению мальчика, еще никто не штурмовал. Амфитрион знал секреты Танатодромоса из рассказов взрослых, и ему всегда становилось легче, когда он глядел на стены. Каждый камень крепости был родичем той мелюзге, что ворочалась под Амфитрионом, но таким дальним, таким могучим родичем, что и сравнивать нелепо. Мальчик, крупный для своих лет — «мой бычок», говорила мама, целуя сына в вихрастую макушку — весил чуть больше таланта[3]; камень в стене, чешуйка тиринфского змея — в четыреста раз больше мальчика. Так сказал папа, а папа не ошибается.
Когда у тебя есть не только дедушка Пелопс, но и прадедушка Зевс — хорошо понимаешь разницу между собой и кем-то.
— Сам дурак, — Ликий, вредина, никак не желал угомониться. — Твой дедушка Пелопс возницу Миртила со скалы сбросил! А тот его проклял. Тьфу, говорит, на тебя, и на сыновей твоих, и на их сыновей с внуками-правнуками…
— Когда? — спросил Амфитрион.
— Что — когда?
— Когда проклял, говорю?
— Пока вниз летел.
— Долго он у тебя летел. Много наговорил.
— Там высоко было, — неуверенно сказал Фирей, брат-близнец Ликия. — Оно, когда со скалы, знаешь как долго? Можно аж до прапрапра… Далеко можно растреклясть.
Борьба закончилась, а колесничное дело не началось. Учитель Спартак, фракиец, отец приставучих близнецов, опаздывал. Мальчишек оставили на произвол судьбы — ненадолго, сказал, ухмыляясь, борец Гелон. Силач, способный унести на плечах быка, он не знал, что судьба равнодушна ко времени — ей без разницы, день или век.