Это препирательство повторилось еще несколько раз.
Траурное настроение начало постепенно рассеиваться: происходящее слишком сильно напоминало какой-то, случайно Зощенко не написанный, рассказ.
Кое-как отговорили и тронулись на кладбище. Когда толпа провожающих приблизилась к могиле, то покойника рядом с ней не оказалось. Ждали час, потом другой… В начале третьего гроб с умершим наконец появился – его, как Пушкина, провезли какими-то задами.
На горку свежевырытой глины опять взобрался Леонид Борисов и заявил: «Сегодня мы прощаемся с великим русским писателем!» – и опять Александр Прокофьев столкнул его и утверждал, что писатель был только «известным советским»… Это продолжалось до тех пор, пока Борисов, поскользнувшись, не упал в разверстую могилу. Его вытаскивали оттуда при помощи канатов, на которых обычно в могилу опускают гроб.
Веселья было предостаточно.
«Народный» художник
Стены двух смежных комнат были увешаны полотнами: сюжеты русской литературы, церкви и церквушки, портреты с огромными, совершенно одинаково прописанными сле́зниками и, наконец, убиенный царевич Димитрий, плавающий в лужице красненькой краски. Живопись была убогой.
Отсутствующего живописца замещала жена. Она исправно, как экскурсовод, отрабатывала накатанную программу.
Когда мы вошли, на диванчике уже сидели две бальзаковского возраста дамы и издавали восторженные вопли. Наши жены мгновенно включились в дамское камланье. На мольберте стоял написанный с применением коллажа портрет клоуна. Из магнитофона звучал «Клоун» Вертинского.
Мне эта живопись и представление очень быстро не понравились, и я ушел на маленькую кухню, где почему-то стояла большая мраморная ванна, сел на край этой ванны, закурил и стал ждать конца комедии.
Через какое-то время услышал, что открывают входную дверь, и почти сразу в кухню влетел известный пианист, мой школьный друг.
– Ты видел? – заорал он. – Ты когда-нибудь что-либо подобное видел?!
– Видел многое и в сотни раз лучше.
– Да нет! Ты не понимаешь! Он гений!! У нас ничего подобного нет!!
– Повторяю тебе, что есть, и несравнимо лучшее.
Пианист озадаченно замолчал.
Появился хозяин дома. Дамы сейчас же окружили его, продолжая издавать восторженные вопли. Он, по-видимому, был большой знаток человеческих душ: узрев выражение моего лица, он мгновенно понял, что выяснять отношения нужно именно со мной. Не обращая внимания на визжащих дам, он, сквозь них, двинулся ко мне и, остановившись на не очень хорошем для контакта расстоянии, метрах эдак в двух, жестко спросил:
– А вам не понравилось?
– Нет, не понравилось.
– Все?!
– Все.
– Быть может, вы любите только абстракции?
– Почему же? Если реализм настоящий, то я люблю и его.
– А-а-а, так вы из тех типов, которые любят жену, любовницу, занимаются онанизмом и еще сожительствуют с чайником!!
– Думаю, что если все это кому-то нравится, пусть он это и любит.
Он, просверливая меня взглядом, медленно вынул из кармана никелированный кастет, надел на руку и начал, сжав кулак, его как бы внимательно разглядывать. Дамы восторженно заверещали:
– Ой, что это за красивенькая штучка?!
Он, не отвечая, продолжал разглядывать кастет.
– А ну, пойдем отсюда! – сказал я своим, и мы быстро ушли.
Дополнение к «Истории костюма»
В то время мужчины носили широкие брюки.
У обычных граждан эти брюки были хоть и некрасивы, но все же приличны. На функционерах и персонах, особо отмеченных «заслугами», брюки были в два раза шире и являлись как бы отличительными знаками некоей кастовой принадлежности.
Я пришел к А. Г. Габричевскому потрясенный, так как только что закончил чтение толстой папки его искусствоведческих статей, написанных решительно о всех видах изобразительных искусств, музыке и архитектуре. Особенно поразили и озадачили меня статьи по философии архитектуры – я не имел об этом предмете ни малейшего представления и, чтобы что-то понять, перечитывал их по три-четыре раза. Эта папка являлась, быть может, одной десятой того, что было им написано и практически не опубликовано.
Габричевский слушал выражение моих восторгов, и лицо его было мрачно. Когда я замолк, он сказал:
– Ты не можешь не понимать, что я на самом деле не реализовался.
– Как же так, Александр Георгиевич? Ведь все уже существует!
– Это всего-навсего папка с бумагой… Она может таковой и остаться!
– Уверен, что рано или поздно все ваши работы будут опубликованы!
– В это я не верю.
– Но вы же еще читали лекции в Академии архитектуры и в университете. У вас было много учеников и то, что они от вас узнавали, не могло исчезнуть бесследно!
– Когда я читал лекции, я видел молодые прекрасные лица и мне казалось, что они меня понимают… И все, что я старался им передать и объяснить, останется в них. Но проходил какой-нибудь десяток лет, иногда я встречал кого-нибудь из них на улице и вдруг с ужасом замечал, что на нем вот такие (он развел ладони) широкие брюки…
Лекарство от тщеславия
Прославленный оркестр Большого театра до постановки в 62-м году моего балета «Ванина Ванини» никогда не играл музыку, написанную с применением додекафонной системы.
Нервное напряжение возникло на первой же репетиции. Музыканты эту музыку не понимали и не принимали. Они растерянно крутили головами каждый раз, когда фразу продолжал не тот инструмент, который ее начал. Постепенно и у меня, и у них самих возникла уверенность, что это сочинение они чисто исполнить не смогут.
Ситуация требовала самозащиты, и, чтобы отвести от себя обвинение в профессиональной несостоятельности, оркестр принял решение, о котором меня в известность не поставили.
Когда из репетиционного зала перешли в зрительный, танцовщики сразу начали кричать со сцены, что им не слышна музыка, да и сам я, сидя в пустом партере, сразу услышал, что оркестр звучит так, будто его плотно обернули ватой. Следовало предположить, что я, наверное, разучился оркестровать, а уж в этой партитуре наверняка сделал громадные просчеты.
После репетиции забрал оркестровые партии домой и начал карандашом вписывать в них дубли.
На следующий день я не заметил каких-либо прибавлений в звучании оркестра и вновь забрал партии, чтобы вписывать дубли.
Оркестранты, зная, что я беру партии домой, вступили со мной в переписку. Чаще всего они писали бранные или издевательские словеса в мой или моей музыки адрес, иногда патетические возгласы с сожалениями по поводу моей дальнейшей судьбы. В одной из партий был даже вклеен листок из отрывного календаря с портретиком П. И. Чайковского и его высказыванием: «Мелодия – душа музыки». На некоторые понравившиеся мне заявления я ответил.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});