О допросе Христа Анной и Каифой Руф узнал лишь с чужих слов. Иисуса привели на площадь перед дворцом первосвященника и передали рабам и слугам духовенства, и он был препровожден во дворец, а Руф со своими людьми в ожидании расположился перед дворцом. Что происходило во дворце, описано в Евангелиях в общих чертах. Сначала с помощью различных свидетелей, названных евангелистами «фальшивыми», потому что они противоречили друг другу, Христа пытались заставить признаться в определенных высказываниях, чтобы его можно было обвинить и приговорить к смерти.[7]
Но Христос спас себя тем, что на вопросы, которые ему задавали, почти не отвечал, преимущественно потому, что его оставили силы. Наконец, когда его уже хотели освободить, выступил Каиафа и прямо спросил, является ли он Спасителем; и при этом вопросе, который в основном является тем же самым, что и каждый из нас время от времени задает самому себе, кем же он на самом деле является, Иисус оставил ту роль, которую он играл всю свою жизнь — и, может быть, даже перед самим собой, — а именно: быть «сыном человеческим», и словно молнии ударили в Каиафу слова: «Да, я есть он; и вы увидите сына человеческого сидящим одесную силы Божией и возносящимся в облаках на небо!». Но человеческим сыном, который должен прийти в «небесных облаках», был не кто иной, как сын Адама Кадмона, мессия.
Тем самым Иисус, несмотря на страшную опасность, в которой он как человек находился, или именно поэтому, избирает свою страдальческую миссию, и следуя ей, он из живого Иисуса, в которого окружающие могут верить или нет, должен превратиться в воскресшего Христа, в которого невозможно не верить. Однако Каиафа не понял этого и именно потому, что он этого не понял, он вцепился в него. Он разорвал на себе одежды, и другие тоже рвали на себе одежды вместе с ним, и все кричали: «Он богохульствует, он повинен смерти!» И они плевали ему в лицо и били его кулаками.
И так как иудеи уже давно не имели власти действительно осуществить такой смертный приговор, а Пилат, без всякого сомнения, их самих, вместе с их постоянными религиозными неурядицами и одержимостью Богом, и этот культовый смертный приговор, вместо того, чтобы его подтвердить, высмеял бы, то они посчитали себя вынужденными предъявить Иисусу совсем другое обвинение, — по политическим мотивам, о чем Пилат однозначно и сразу ничего не мог сказать, поскольку его это не касалось. Чтобы доставить Иисуса в преторию — они сами в преторию не входили, считая, что осквернятся, — позвали отдыхающую перед домом центурию Руфа, и вся толпа — священники и их рабы, старейшины, книжники, Руф и его солдаты — направилась к прокуратору, чей дворец, построенный еще Иродом Великим, располагался в западной части города и охранялся тремя башнями: Хазаель, Хиппикус и Мариамна.
Это произошло в ранние утренние часы Страстной пятницы. Я же теперь весьма заинтересовался, как Руф изобразит меня самого, и это не замедлило вскоре произойти, так как в те времена в рассказах не вдавались в детали, а суть рассказа раскрывалась из самого хода событий; и Руф тоже, вместо того, чтобы расписывать своим слушателям, какие у меня были нос и подбородок, подробно излагал, как я себя вел или как я должен был бы себя вести.
Так как Христа к прокуратору привели иудеи, то мои симпатии были явно на стороне Христа; что же касается евангелистов, то, независимо от того, были они иудеями или нет, они явно проявляли враждебность к иудеям и желание выразить свою симтипатию к прокуратору перед христианскими миссионерами, для которых они писали. Потому-то для иудейских христиан они написали Евангелия не по-гречески, а по-арамейски. По этой же причине в рассказе о допросе Христа прокуратором явно проявились партийные манипуляции и колебания. Снова и снова Пилат пытался представить Христа невиновным, независимо от того, был ли Пилат уверен в его невиновности или нет. Итак, он начал с вопроса: «Разве ты царь иудейский?», предположив, что Христос ответит, что он совсем не намеревается им стать и что это выдумали его враги, чтобы его погубить, и что, как само собой разумеющееся, Христос скажет, что он является кем угодно, только не царем иудеев. Однако вместо этого Иисус сбил прокуратора с толку ответом: да, он им является; после чего Пилат — тоже с целью удачной подсказки — взял его с собой в преторию, поскольку Пилату было совершенно безразлично, осквернится ли в ней Иисус или нет, и здесь Иисус дал окончательное объяснение, абсурдность которого заставила Пилата растеряться: «Но мое царство не от мира сего. Так как, если бы мое царство было от мира сего, то мои люди боролись бы за меня и не выдали бы меня иудеям. Однако мое царство не от мира сего». Тогда прокуратору не оставалось ничего другого, кроме как спросить: «Так ты все-таки царь?», на что Иисус ответил: «Да, я им являюсь. Я родился для этого и пришел в мир, чтобы засвидетельствовать истину. Каждый, кто не в истине, услышит мой голос». На что Пилат сказал: «Что есть истина?»
И теперь я ищу то же самое! Бог знает, почему мне самым серьезным образом и теперь приходится сомневаться в истине; и не усматривается ли в этом особенное противоречие, что именно это мое сомнение в истине, хотя — или именно потому, что — о нем написал уже Иоанн, — собственно оно, сомнение, было самым несомненным во всех Евангелиях. Не нужно даже малейшей веры, чтобы считать его правомочным, это сомнение, оно высвечивается само по себе, в то время как все другое — чудесное рождение Господа, моление пастухов и царей, учение христианства, исцеление многих больных, воскрешение мертвых, вся жизнь Спасителя — все это исторически нигде не подтверждено; наконец, и его собственная смерть, и его собственное воскрешение, все существование Христа повисает в воздухе, если в это просто не поверить.
Только одно — правомочность моего сомнения в истине была из всего, что написано в Евангелиях, единственно неуязвимой, единственно истинной, даже могла быть своеобразной антитезой к известному признаю Сократа: он знает только то, что ничего не знает.
Однако, можно себя спросить, почему только Иоанн единым росчерком пера уничтожил не только всю истинность своего Евангелия, но и трех других Евангелий. С таким же успехом он мог бы не вкладывать в мои уста это самое восклицание: большая часть из того, что он высказал, по меньшей мере, по сравнению с синоптиками, было и без того проблематично, — он мог бы снова вывести меня из претории и позволить мне сказать иудеям: тот, кого вы мне показали, действительно утверждает, что он царь, но его царство, говорит он, не от мира сего; более того, он будто бы и сам оттуда, где это его царство как бы находится, и пришел в этот мир только для того, чтобы засвидетельствовать истину, и вообще это такое запутанное дело, которое меня не касается; так как я здесь не для того, чтобы судить ваши религиозные химеры. Этот человек не государственный изменник, господство Рима он не подрывал, заберите его опять к себе и делайте с ним, что хотите, или не делайте с ним, что хотите, — мне это совершенно безразлично. Однако, вместо всего этого Иоанн заставил меня спросить: «Что есть истина?».
Единственное, что я мог под этим подразумевать, ясно: истины вообще нет, ее даже быть не может и быть не могло не только в моей области, области закона и права, но что истину найти вообще невозможно, так как в основе своей самые простые высказывания свидетелей ненадежны, — не говоря уже о том, что истина, как таковая, о который фантазировал этот пленник, обречена быть ненадежной. Однако не может быть, чтобы это было намереньем евангелиста — так сурово поступить с Христом, а со мной поступить вполне благоразумно, так что не остается ничего, кроме как предположить, что он хотел позволить мне высказаться: здесь, в моем наместничестве, есть все, кроме истины; и поэтому истина может быть только в тех царствах, о которых Христос фантазировал. Это была несомненно смелая игра в диалог, которую играл евангелист, потому что каждый читавший указанный текст, на основании собственного неприятного опыта поиска истины, прежде всего пытался признать мою правоту, а не Христа; но в конце ему, Иоанну, все же пришлось решиться оказать честь Господу, а не мне.
Но так или иначе: Руф сообщил, что я снова вышел из претории и сказал толпе: «Я не вижу вины за этим человеком». Тогда иудеи, суматошно крича, привели массу других отягчающих обвинений против Спасителя, из чего я понял только одно: он подстрекал весь народ от Галилеи до Иудеи к мятежу. Когда я услышал слово «Галилея», я прислушался. — Разве он оттуда? — спросил я. — Да, — сказали они, — он оттуда.
Следовательно, он подлежал отнюдь не моему собственному суду, а суду Ирода. Это было не совсем правильным, так как, если он совершил то, что ему вменялось в вину, то это находилось не в области компетенции Ирода, а в области моей компетенции и власти. Однако, еще не успев даже облегченно вздохнуть, я не сомневался ни на одно мгновение, правильно ли я поступаю, передавая его своему собственному царю — Ироду: он в связи с праздником Пасхи или по какой-то другой причине как раз находился в Иерусалиме.