Мичманы-аристократы были окружены цветником разодетых дам и девиц. Около них сверкали генеральские и адмиральские мундиры. Видны были кресты, звезды, ленты через плечо…
Илья держался в стороне от этой шумной толпы. Он тихо и грустно разговаривал с женой, матерью и тещей. Все были серьезны и молчаливы. Марья Кузьминична была само воплощение горя! Она оставалась надолго — на три года — одна; свое единственное сокровище она отдавала морю, тому ненасытному морю, которое пожрало когда-то и ее отца и ее мужа!
На самом носу фрегата, вдали от всех, стоял «матрос» — князь Холмский. Его провожал только старый камердинер Фрол Саввич. Родители на проводы не приехали — не хотели «срамиться» — и дочерей не пустили.
Старый Фрол топтался около Вадима, гладил его дрожащей рукой и сквозь слезы говорил только: «Князенька… милый князенька!.. Господь тебя спаси и помилуй»… (Старик считал себя виновником «гибели» Вадима — не донес вовремя!) Вадим стоял бледный и неподвижный и смотрел сухими глазами в туманную сырую даль, в которой тонули церковь Кронштадта, дома и грозные укрепления фортов.
Но вот наступил и час отплытия.
— Очистить палубу! — раздалась команда с мостика.
Соловьями застрекотали в ответ на эту команду боцманские дудки, и палуба вдруг до избытка переполнилась публикой — все выползли из разных углов, — из кают… Отовсюду вылезли люди разных полов, возрастов и социальных положений. Все это вдруг смешалось в одну толпу, все вдруг заговорило. Послышались одиночные рыдания, раздались истеричные крики. Боцманские дудки не могли покрыть гомона этих взбудораженных голосов. Бабы голосили уже во всю глотку.
Старый Фрол торопливо крестил Вадима, и тот вдруг прижал старика к груди и прильнул влажными устами к его седой, трясущейся голове.
Марья Кузьминична, крепившаяся все время, не уронившая ни одной слезы, вдруг на груди Ильи потеряла сознание без крика, без слез… Ее подхватили Елена и Марфа Петровна. Еще один момент… и пестрая струя провожавших полилась по трапам вниз, в катера, в лодки, которые держались у левого борта.
— Все наверх! — скомандовал командир вахтенному офицеру.
— Свистать всех наверх, с якоря сниматься! — скомандовал вахтенный.
Опять зарокотали дудки, и по палубе суетливо забегали теперь уже одни матросы.
— На шпиль! — скомандовал старший офицер. — Гребные суда — к подъему! Трап — к подъему! Крепить орудия! — Слова команды следовали одно за другим.
И вот «Диана» освободилась от всех связей с родной землей, и ровно через четыре минуты она как-то сразу вся сверху донизу оделась в свое белоснежное парусное одеяние и, слегка наклонившись, тронулась с места стоянки. Кронштадт и бесчисленные лодки с провожавшими куда-то вдруг стали отодвигаться, уменьшаться и постепенно тонуть в сером промозглом тумане.
Прощальный салют из судовых орудий. Ответный — с верков форта, и церемония прощания окончилась.
— Ну, и погода! Собака, а не погода!.. Пойду в кают-компанию, — и старший офицер Степан Степанович Гнедой, толстенький старый холостяк, покатился в кают-компанию, потирая на ходу озябшие руки.
…По серому небу низко неслись рваные тучи. В снастях фрегата завывал резкий упорный норд-ост, кренивший «Диану» на левый борт. За Кронштадтом начало покачивать, и белые зайчики забегали по грязным взбудораженным волнам Финского залива. Палуба опустела: кто побежал переодеваться (промокли все под дождем еще в Кронштадте), кто в кают-компанию погреться. Оставшиеся на палубе, облеклись в дождевики и зюйд-вестки.
На капитанском мостике маячили только три фигуры — командира, вахтенного и старого штурмана Ивана Ивановича Рулева, который напрягал все свое зрение, чтобы сквозь густую сеть мелкого дождя как-нибудь не пропустить маяки.
Прошли Толбухин маяк и сразу попали в безбрежное море тумана. Ветер заметно крепчал, и старый корпус «Дианы» под напором волн стал поскрипывать и вздрагивать.
— Вперед смотреть! — раздалась команда с мостика.
— Есть смотреть! — донеслось откуда-то издалека, с самого носа. У бушприта в особых корзинках сидели караульные, которые должны были смотреть вперед и следить за встречными судами.
Пассажиры «Дианы»
«Диану» стало покачивать основательно. Вдруг на палубу выбежал из своей каюты консул, плывший в Мельбурн. Бледный подбежал он к капитанскому мостику и стал неистово кричать:
— Господин командир! Господин командир! Бросьте якорь, моей жене дурно!
Командир сперва не понял его, но, поняв, сердито отвернулся.
Консул кинулся к борту, нагнулся над водами Финского залива, и через минуту, зеленый, убежал в каюту. И на смену ему на пустой палубе появились две мрачные фигуры в рясах. Судовой иеромонах Паисий вывел на чистый воздух своего сотоварища Спиридония, которого от качки стало «травить» в каюте. Спиридоний в первый раз плавал в море и потому почувствовал себя дурно сразу же за Кронштадтом. В душной каюте, иллюминаторы которой были задраены, он скоро совсем раскис и с ужасом заметил, что качка выворачивает его кишки. Паисий, уже побывавший в море, вывел его на воздух, но здесь Спиридония постигла новая беда — он не смог устоять на месте, его стало мотать: побежит к одному борту, потом вдруг дерет к другому. Стал Паисий гоняться за ним, но изловить не мог. Между тем Спиридоний поскользнулся и грохнулся на палубу. Теперь он уже не бегал, а попросту катался по склизкой палубе — от борта к борту. Стукнется головой об один борт — заорет: «За що? Господи! за що?!» (украинец был) — и катится к другому борту. Треснется об этот борт — опять заорет: «За що?! за що?!».
С капитанского мостика смотрели с любопытством на эту сценку и даже с некоторым злорадством, особенно старший штурман. Все были недовольны присутствием этого лишнего пассажира: суеверные моряки побаивались, что обилие священных особ на корабле может ему принести несчастие — испортит весь «вояж». К тому же Спиридоний не вызывал никаких симпатий. Носились слухи, что его послали просвещать аляскинских туземцев не потому, что он был красноречив или знал туземные языки, а потому, что он проштрафился — уличен был в поступках, «не соответствующих монашескому званию». Но это бы еще ничего! А просто «равноапостольный» (так прозвали его мичмана) всем успел надоесть: забрался на «Диану» за неделю до отхода и для практики в апостольном деле стал надоедать всем усердными попытками насадить нравственность и благочестие, особенно среди морской молодежи. Они, впрочем, открыли способ отделываться от назойливого монаха: надо было поднести ему стакан мадеры или показать какой-нибудь пикантный рисуночек, и он тогда успокаивался.
Совсем иначе держал себя на корабле Паисий. Это был хмурый монах, который уже сделал два кругосветных путешествия. За все это время он ни разу не сошел на берег — все в своей каюте сидел. Отправит все богослужения — и марш к себе в каюту, а дверь — на ключ! Пообедает в кают-компании и опять к себе! Когда молодые мичмана приставали было к нему с предложением сойти на берег и посмотреть на хорошеньких туземок, Паисий хмурился, отмахивался и говорил:
— Голые! соблазн! — и замыкался в свою каюту.
Оба предыдущих плавания оканчивались тем, что под конец он окончательно спивался, но это не мешало ему справлять все положенное по уставу службы. Лучшего иеромонаха и не требовалось для военного корабля — никому под ноги он не попадался. Наоборот, «равноапостольный» Спиридоний лип ко всем и всюду нос совал, надоедал!
Появление Спиридония на фрегате причинило огорчение и Паисию: Спиридоний был помещен в его каюте, и, конечно, вследствие этого совершенно нарушил весь тот режим, который был дорог Паисию. Прежде всего Паисий не мог теперь наслаждаться одиночеством: половина путешествия (до Аляски) была для него отравлена присутствием в его каюте назойливого Спиридония. И характеры у обоих священнослужителей были совсем различные. Однако из человеколюбия Паисий постарался скрыть свое недовольство и стал возиться со Спиридонием, как только «Диана» отошла от Кронштадта и того стало укачивать. Наконец ему стало невмоготу, и он вывел страдающего собрата на палубу, где и предоставил его в жертву своенравной игре стихий.
Спиридоний катался по мокрой палубе и вопил о помощи. Паисий обратился к вахтенному. Тогда, по распоряжению начальства, матросы изловили Спиридония, привязали («гайтовали») к грот-мачте, голову прикрыли зюйд-весткой, на плечи возложили дождевик. В общем получилось такое чучело, что матросы фыркали, пробегая мимо «великомученика».
На следующий день по просьбе Паисия страдальца перевели в лазарет к великому неудовольствию доктора и в особенности мрачного фельдшера Зворыкина… «Весь лазарет батька изгадил», — жаловались друг другу огорченные эскулапы.