Судя по всему, Васька переживал очередную полосу безденежья: на нем были грязные залатанные гуцульские шаровары, а живот прикрывала потертая кожаная жилетка. Босые ноги были в грязи по щиколотку; Васька смущенно потер их одну о другую и на предложение Ильи проходить в дом и садиться за стол ответил отказом:
– Спасибо, я мокрый весь.
Илья не стал настаивать. Васька сел у порога, встряхнулся, обдав пол брызгами, улыбнулся, показав крупные зубы, из которых один клык был золотой, а другого не было вообще. С растущим недовольством Илья наблюдал за тем, как Васькины глаза – один карий, другой желтый, как у бродячего кота, – без стеснения следят за Маргиткой. А эта шалава… Нет чтобы уйти за занавеску или, на худой конец, прихватить волосы платком – цыганка ведь, замужняя, при чужом! Она, чертова кукла, об этом и не подумала. Стоит у стены спиной к этому молодому кобелю, усмехается, встряхивает распущенными волосами и наверняка ловит в зеркале Васькин взгляд. Его, Ильи Смоляко, жена! В его же доме!
– Маргитка, уйди, – едва сдерживаясь, велел Илья.
Она глянула через плечо, снова тряхнула волосами. Неожиданно расхохоталась на весь дом, запрокинув голову и сверкая зубами, и Васька даже привстал. Вот паскуда…
– Пошла вон отсюда! – гаркнул вдруг Яшка так, что задрожала посуда в шкафу. Брата Маргитка боялась и, перестав смеяться, юркнула за занавеску.
– Зачем пришел, парень? – остывая, спросил Илья.
– Лазарь послал. – Васька улыбался как ни в чем не бывало. – Просит вас в кабак сегодня.
– Чего ему зачесалось?
– Как чего? Погляди, как штормит! Никто в море не выйдет, все в кабак потянутся, народу куча будет! Еще и из города придут на Маргиту Дмитриевну смотреть!
– Горазд брехать-то – «из города»… Ладно, придем. Ступай.
Васька заржал на весь дом:
– Под дождь, что ли, живого человека гонишь, Илья Григорьич?!
– А… ну пережди… – спохватился Илья, мысленно помянув недобрым словом мать этого поганца. Еще и не выпроводишь его теперь… Спросил между делом: – Ты, парень, случаем не знаешь, куда у меня новая упряжь с забора девалась?
– Украли, что ли? – посочувствовал Васька. – Так откуда мне-то знать? Ты получше поищи, может, валяется где-нибудь. У меня тоже так было. Ищешь-ищешь кнут по всему двору, и бога и черта клянешь, а потом хвать – а он за сапогом торчит… А зачем ты упряжь на заборе бросил? Люди не святые…
– Мне вон Белаш говорил, что тебя с этой упряжью в городе на базаре видали.
– А ты ему больше верь! – с неожиданной злостью сказал Васька, и его разноцветные глаза сузились. – Может, он сам и прихватил, а на меня брешет… Знаешь что, Григорьич? По-моему, ты не за упряжь свою беспокоишься.
Из-за занавески послышался приглушенный смех. Илья медленно поднял глаза, чувствуя, как сами собой сжимаются кулаки. Васька от порога встретил его взгляд, не отворачиваясь. На его темном от загара и грязи лице уже не было улыбки.
– Ай, господи, брысь пошла, проклятая! – вдруг завопила Дашка.
Мимо стола с воем пронеслась кошка, посыпалась посуда, ударилась о пол корчага, и молочный ручей торжественно потек к сапогам Ильи. Поднялся крик, писк, мальчишки кинулись к упавшей сахарной голове, Цинка с грозными воплями пыталась отогнать их мокрой тряпкой, Яшка хохотал, отвернувшись к стене, Дашка громко проклинала «эту рыжую нечисть» – словом, шум поднялся страшный. Илья только вздохнул, в который раз подумав про себя: до чего же она на Настьку похожа, хоть и не кровная дочь ей… Настька тоже всегда вовремя молоко разливала. Исподлобья он взглянул на Ваську. Тот улыбался, вертел в пальцах щепку, молчал и через несколько минут, к облегчению Ильи, ушел.
Трактир одноглазого Лазаря на краю поселка был насквозь прогнившим и держался, по выражению рыбаков, «на плаву» только за счет старого грецкого ореха, на мощный ствол которого уже несколько лет лазаревское заведение наваливалось стеной. Внутри было грязно, темно, девчонке-прислуге никогда не удавалось дочиста отмыть липкий, заплеванный пол и отскоблить грубые, залитые вином и водкой, залепленные рыбьей чешуей столы. На закопченных стенах висели связки лука, перца, чеснока и воблы, сушеная макрель, грязные полотенца и засиженная мухами до неузнаваемости икона святого Николы. Стойкой служил длинный стол, заставленный оплетенными красноталом бутылями, за столом помещался буфет с посудой и табурет, на котором восседал хозяин, Лазарь Калимеропуло – низенький, пузатый, кривоногий полугрек-полуеврей, которого ничем нельзя было удивить или напугать, такой же грязный и запущенный, как его заведение.
«Лазарь, да что ж это за гадство?! – возмущались по временам даже привыкшие ко всему рыбаки. – Ты хоть бы раз в год на Пасху стаканы мыл! Гли, муха присохла!»
«Скажите, господарь какой… – следовал флегматичный ответ. – Муха – не кобель, отшкрябай да выкинь. А не нравится – шлепай в город, к Фанкони, там без мух нальют…»
К Фанкони никто не шел: далековато, да и доходы у обитателей поселка были не те. Сюда же, к Лазарю, заглядывали рыбаки, бродяги, воры, торговцы рыбой, иногда – гулящие девки из города, контрабандисты и перегонщики табунов – народ оборванный, веселый и нетребовательный.
Сначала Лазарь не держал у себя в заведении музыкантов, считая это бездоходным излишеством. Если разгоряченные гости слишком настойчиво требовали музыки, то Лазарь, сердито бурча, вытаскивал из-за стойки жестяную помятую трубу и принимался старательно дуть в нее, время от времени вытаскивая инструмент изо рта, чтобы пропеть по-гречески непристойные куплеты. Труба завывала, как мартовский кот, голос у Лазаря был противный, слуха не было вовсе, и рыбаки, бранясь, кидали прямо в него медные пятаки:
«На, дьявол одноглазый, замолчи только! Чтоб тебе черти на том свете так пели!»
Довольно быстро Лазарь понял, что выгоды от его музицирования немного, и вынужден был с зубовным скрежетом нанять старика-еврея Шмуля со скрипкой. Но от Шмуля тоже было мало пользы: он был стар, почти глух, обладал скверным характером и играл лишь то, что ему хотелось, а хотелось Шмулю обычно еврейских поминальных песен да изредка – невесть где подслушанного марша из оперетты «Продавец птиц». Марш рыбакам понравился, они даже сочинили для него препохабнейшие слова, кои и исполняли хором, размахивая стаканами и воблой, под скрипку Шмуля. Но беда была в том, что настроение сыграть опереточный марш к старику подкатывало не чаще раза в месяц. А все остальные вечера он, закатив к потолку глаза и раскачиваясь, как маятник, извлекал из скрипки заунывные, полные скорби мелодии. Вскоре Лазарь понял, что пора спасать коммерцию. Плюясь и матерясь, он подсчитал кассу и пошел уговаривать Илью Смоляко, не так давно появившегося в поселке со своей семьей.