И после трапезы все большей частью происходило не так, как мы привыкли. И у меня дома, и у тебя со стола всегда убирали женщины, относили все на кухню и, пока мыли посуду, болтали о том о сем. Маминой излюбленной темой были болезни и напасти вообще, а также дети, которых особенно жалко, да и у других женщин, как я заметил, именно эти темы пользовались наибольшей популярностью. Мужчины тем временем сидели в комнате, ждали, когда женщины подадут кофе и можно будет плеснуть туда водочки. Они смолили самокрутки, чертыхались и в крепких выражениях рассуждали о госбюджете или о том, что у кого-то там протечка в подвале, а порой кричали женщинам что-нибудь этакое, смачное, вроде как на грани приличия: «Тащите сюда кофе! Все нутро пересохло!» А мама и другие женщины высовывались из кухни и прикидывались сердитыми: «Молчи, хулиган, не то вовсе ничего не получишь!» И все смеялись.
Дома у Силье и ее матери, напротив, считалось в порядке вещей, что мужчины наравне с женщинами убирают со стола и помогают мыть посуду, а разговоры, какие велись при этом, просто продолжали те, что происходили за ужином, и я, во всяком случае, никакой разницы между мужчинами и женщинами не замечал. Оддрун с не меньшим жаром, чем мужчины, отпускала реплики о прогрессивном налогообложении, о немецкой литературе межвоенных лет и советской внешней политике, и, не в пример моей маме, которая, конечно, иной раз могла и пошутить, но шутки ее никогда не выходили за приличные для женщин рамки, Оддрун, как минимум, нисколько не уступала гостям-мужчинам в нахальстве и фривольности. В подпитии она частенько подшучивала над тем, сколько у нее было сексуальных партнеров и как легко добиться от мужиков того или иного, «достаточно чуток раздвинуть ноги, и они мигом сделают чего ты желаешь», так она сказала, помнится, однажды поздним вечером, и ни я, ни ты, ни другие не сочли ее по этой причине бесстыдной или распущенной.
Когда народ дома у Оддрун крепко напивался, они, между прочим, могли совершать поступки, абсолютно немыслимые на тех взрослых вечеринках, какие мы с тобой знали по прежним временам. Например, худущая белобрысая особа с длинными волосами и глазами навыкате, в прошлом актриса Трёнделагского театра, разделась догола, вышла на балкон, уселась там и курила, вызывающе глядя на прохожих внизу. Представить себе невозможно, чтобы кто-нибудь из подруг мамы или Берит учинил что-то подобное, как бы они ни напились и как бы далеко от дома ни находились, а случись такое и выйди наружу, это означало бы личную катастрофу и вечный позор. Но наутро, когда мы проснулись и сели завтракать, белобрысая особа вышла из спальни и — хотите верьте, хотите нет — вовсе не забыла и не делала вид, будто забыла сей эпизод, она ничуть не стыдилась, а до слез хохотала, рассказывая, какие лица были у проходивших мимо мужиков, и все остальные за столом тоже громко, от души смеялись.
Хотя Оддрун, ее друзья и сама Силье были свободны от предрассудков, мы так и не рискнули обнаружить наши с тобой отношения. Конечно, мы прекрасно знали, никто из них не имел бы ничего против. Но, как ни парадоксально, именно потому и хранили все в секрете. Ведь узнай Силье об этом, она, ясное дело, рассказала бы другим. Просто не смогла бы понять, что если двое мужчин спят друг с другом, то это сочтут постыдным, и даже если б мы упросили ее молчать и она бы поклялась, что никому не скажет, то все равно бы рассказала, а после не поняла бы, почему мы так завелись. «Господи, да расслабьтесь вы! — сказала бы она. — Какие пустяки». Самоуверенность делала ее неуязвимой, и она вела себя так, словно и все вокруг тоже самоуверенные.
Но постепенно мама что-то заподозрила. Прямо она ничего не говорила, только вот, к примеру, стало ясно, что ты нравишься ей все меньше и меньше. Она могла легонько вздохнуть или состроить удрученную, чуть ли не кислую мину, когда я говорил, что иду к тебе, и совершенно случайно я обнаружил, что, когда ты звонил и спрашивал меня, она не раз говорила, что меня дома нет, хотя прекрасно знала, что я сижу у себя в комнате, упражняюсь на контрабасе или слушаю музыку. Поначалу я думал, она поступает так из-за своей болезни и оттого, что дома очень во многом зависит от меня. Ее давно мучили хронические боли в суставах и мышцах, особенно невыносимые зимой и весной, а когда она вдобавок уже толком не могла ничего удержать в руках, ей пришлось оставить работу, да и по дому она была не в состоянии делать все необходимое. Напрямик мама никогда и ничего не говорила, однако дала мне понять, что не велик труд, если я стану проводить дома больше времени и возьму на себя побольше домашних хлопот, чем раньше, и внезапная антипатия к тебе была, как я думал, одним из многих ее способов донести это до меня. Но когда выяснилось, что, если я собираюсь к кому-нибудь другому, она реагирует отнюдь не так негативно, я начал соображать, что дело именно в тебе, и, только поняв это, заметил, что она относится к тебе иначе, не как прежде. Не то чтобы недружелюбно, нет, но она стала менее разговорчива, а когда ты и Силье заходили вместе, встречала Силье с подчеркнутой приветливостью, заинтересованностью и любопытством, тебя же как бы нарочито, прямо-таки по-детски не замечала.
К тому же у меня все чаще возникало ощущение, будто она пытается прозондировать, гомики мы или нет. При упоминании твоего имени поразительно часто начинала рассуждать, к примеру, о ВИЧ и СПИДе. Вирус тогда, конечно, еще был более-менее в новинку, о нем много писали в газетах, но так или иначе это не могло объяснить всех случаев, когда она ни с того ни с сего и ни к селу ни к городу принималась рассказывать, к какой долгой и мучительной смерти ведет эта зараза, сколько еще пройдет времени, пока медицина найдет эффективное лекарство, и что она совершенно согласна: всех зараженных ВИЧ надо снабдить каким-нибудь опознавательным знаком, чтобы другие могли принять меры предосторожности. «Впрочем, заражаются в первую очередь гомосексуалисты, так что нормальным людям покуда ничего не грозит», — говорила она и все время пристально смотрела на меня, следила за моей реакцией. Я долго старался вообще пропускать ее намеки мимо ушей. Делал вид, будто не понимаю, зачем она это говорит, зевал и старался выглядеть так, будто меня это совершенно не касается, надеясь и рассчитывая, что она постепенно уймется, но напрасно, и однажды, когда ты зашел к нам и она странными перескоками подвела разговор к какому-то парикмахеру, который вне всякого сомнения был гомосексуалистом, хотя имел жену и детей, я не выдержал и сказал: «Мама, мы не гомики».
Сперва она покраснела как рак, а потом разозлилась, ведь я высказался открытым текстом и тем самым нарушил неписаные правила, которыми, по ее мнению, надлежит руководствоваться, говоря о подобных вещах, но уже через минуту развеселилась, я давным-давно не видал ее в таком радужном настроении. Она вмиг сообразила, что все-таки обзаведется внуками, которых станет баловать, и невесткой, которую станет поучать, и о сыне может говорить с подругами, не прибегая к вранью и не краснея. Второе и третье ей, конечно, мог дать и мой брат Эскиль, но, к большому мамину огорчению, подростком он переболел свинкой и стал бесплоден, так что позаботиться о внуках и продолжении рода было вроде как моей задачей, она неоднократно давала мне это понять.
Как и сейчас, я тогда не был уверен, кто я — гомосексуал, гетеросексуал или бисексуал, но от этого ее разговоры и поведение причиняли не меньшую боль. Ты считал ее просто смешной, и не раз тебе приходилось брать себя в руки, чтобы не рассмеяться, когда она норовила нас подловить, но, хотя я был с тобой согласен и многое из того, что она говорила, было настолько глупо, что и обидеться вроде как невозможно, меня после всегда охватывала хандра. В ту пору я не мог понять, но теперь-то понимаю, что мама вообще могла любить меня только на определенных условиях, и по этой причине я, помнится, вечно испытывал смутное ощущение стыда.
В отличие от мамы ни Берит, ни Арвид, по-моему, в то время не догадывались, что мы больше чем товарищи. Ведь Арвид думал и действовал так, будто живет на небесах, в которые порой верит, а поскольку никаких гомосексуалистов на небесах наверняка нет, мне кажется, ему вообще в голову не приходило, что между нами могут быть такие отношения. Берит была куда ближе к земле и наблюдательнее и в нормальных обстоятельствах, возможно, сумела бы увидеть то же, что увидела мама, но молчаливая, жесткая и едва ли не бессердечная манера поведения, которой ты придерживался дома, в 88-м и 89-м обострилась до предела, а потому разобраться в тебе было совершенно невозможно, не только для Арвида, но и для Берит. Как-то раз, когда мы зашли к вам за фотоаппаратом — он понадобился нам для очередного из наших бесконечных художественных проектов — и перед уходом ты почувствовал, что надо заправиться и немного повысить уровень сахара в крови, мне запомнилось, к примеру, что ты спросил у Арвида, не «позволит» ли он тебе взять несколько кусочков хлеба. Мы с Силье подумали, ты шутишь, но, увидев, что Арвид не улыбнулся, а только сокрушенно вздохнул и молча вышел из кухни, смекнули, что это более-менее обычное дело.