– Да, вы правы, – признал учитель, едва начав.
– Так! Вот вы и посудите! Сами поете одно, а девочке говорите другое. Может быть, вы просто хотите меня испытать? Хан-сахиб! Конечно, я женщина не слишком одаренная. Хвастать не буду, голоса у меня нет, но чего только я не слышала вот этими своими ушами! Я тоже училась не у кого попало. Вам, верно, знакомо имя мияна[40] Гулама Расула? Так зачем же вы так поступаете? Если вы чем-то недовольны, говорите прямо, а не то уж, простите, я устроюсь как-нибудь по-другому. Извольте не портить своих учениц.
– И не буду, – сказал учитель; встал и ушел.
Несколько дней он у нас не появлялся. Ханум сама стала давать нам уроки. Но вот наконец учитель прислал посредника в лице своего халифы;[41] последовали взаимные извинения, и примирение состоялось. С тех пор учитель стал все объяснять нам правильно, а если не мог объяснить словами, то сам показывал, как надо петь. Ханум он ставил невысоко. Но я всю жизнь не могла решить, кто же из них больше знает: Ханум или учитель, – ведь от нее я узнавала много такого, чему учитель не умел, а, может, и не хотел обучить меня как следует. Несмотря на все свои обещания, он все-таки не объяснял того, чего я не понимала. И вот я постепенно привыкла спрашивать у Ханум после его ухода обо всем, в чем сомневалась или что, как мне казалось, он разъяснил недостаточно хорошо. Ей это было очень приятно; а свою дочь, Бисмиллу, она постоянно корила. На ту было потрачено много труда, но она не усвоила ничего, кроме самых простых мелодий и песен, да и на них у нее едва хватало способностей. А у Хуршид совсем не было голоса. Одарив ее красотой пери, природа дала ей горло, звучавшее словно надтреснутая флейта. Но танцевала она довольно сносно и старалась добиться успеха, а потому ее выступления ограничивались одними лишь танцами. Конечно, она могла спеть несколько простеньких песенок, но разве это можно было назвать пением?
Среди воспитанниц Ханум своим умением петь выделялась Бегаджан. Некрасива она была до того, что не дай бог встретить такую к ночи: лицо – черное, как сковородка, рябое, сплошь изрытое оспой; глаза красные; расплывшийся нос вдавлен посередине; губы словно опухшие; зубы как у лошади; сама толста сверх всякой меры и к тому же мала ростом – люди в шутку прозвали ее слонихой-карлицей. Но голос у нее был замечательный, и она знала все тонкости искусства пения. Я старалась перенять у нее как можно больше. Как только мне удавалось проникнуть к ней в комнату, я тут же начинала приставать:
– Сестрица! Спой мне, пожалуйста, гамму.
– Ну, слушай, – соглашалась она и начинала: – Сари-га-ма-па-дха-ни…
– Я так не улавливаю; повтори каждую ноту отдельно.
– Э› девочка! Чересчур много захотела! Почему не спросишь у своего учителя?
– Сестрица, милая, объясни лучше ты!
– Саааа-риии-гаа-маааа-паааа-дхааа-нии… Запомнила?
– Ой! – притворялась я огорченной. – Не успела! Повтори еще раз.
– Уходи, больше не стану!
– Я уйду, только сперва повтори.
– Ну вот, только больше не приставай, – говорила она, спев гамму снова.
– Теперь запомнила. А еще спой мне три старинных гаммы, – снова просила я.
– Хватит! Беги-ка прочь! Придешь завтра.
– Ну ладно. А сейчас споешь что-нибудь просто так? Я принесу тамбур.[42]
– Что тебе спеть?
– Что-нибудь из Дханасари.
– Ну слушай:
Пока я с милым не увижусь,я мыслями к нему стремлюсь;Пока я милым не натешусь,с тревогой я не расстаюсь;Сгораю, словно в лихорадке,то горько плачу, то смеюсь.Всем, кто мне путь к нему укажет,я низко в ноги поклонюсь.
Воспитанниц Ханум обучали не только пению и танцам – для них была устроена школа грамоты, которую вел маулви.[43] Я, как и все наши девочки, училась в этой школе. Как сейчас вижу я этого маулви – его просветленное лицо, коротко подстриженную белую бороду, скромную суфийскую[44] одежду, большие перстни с сердоликом и бирюзой, четки с ладанкой, в которой хранилась щепотка святой земли из Кербелы[45] (на ладанку он опирался лбом, когда клал земные поклоны), трость с изящным серебряным набалдашником, хукку с коротким мундштуком, коробочку с опиумом. Как он любил шутить – легко, остроумно! Он отличался редкостным постоянством: его связь с бувой Хусейни, начавшаяся совершенно случайно в незапамятные времена, продолжалась до сих пор. А бува Хусейни, та считала его своим мужем перед богом и людьми. Отношениям этих стариков могла бы позавидовать молодежь.
Маулви был родом откуда-то из-под Зайдпура. Там у него, по божьей милости, были земля, дом, жена, дети, но сам он как приехал в Лакхнау учиться, так тут и остался и с тех пор ездил домой, вероятно, не более двух-трех раз. Впрочем, многие из его близких сами приезжали сюда, чтобы повидаться с ним. Время от времени он получал деньги из дому; десять рупий ему платила Ханум – и все это переходило к буве Хусейни; она заботилась о его пропитании, о хукке и опиуме; она была его казначеем; она заказывала ему одежду. Сама Ханум очень ценила маулви-сахиба, а потому и к буве Хусейни относилась с уважением.
Вы уже знаете, что бува Хусейни взялась меня воспитывать. Поэтому маулви-сахиб обращал на меня особое внимание. Мне неудобно самой говорить, какого мнения он был обо мне, – это может показаться нескромным, – но занимался со мной гораздо больше, чем с другими девочками. Я была просто неотесанной чуркой какой-то, а он сделал меня человеком. Это ему я должна кланяться в ноги за те чрезмерные почести, которые мне потом воздавали в кругу благородных и знатных людей. Это благодаря ему я осмеливаюсь открывать рот в обществе таких достойных и выдающихся лиц, как вы, Мирза Русва. Это его стараниям я обязана тем, что удостоилась чести присутствовать на шахских приемах и была вхожа в дома женщин из самого высшего общества.
Маулви– сахиб с любовью занимался моим обучением. Покончив с азбукой и простейшими персидскими книжками, он заставил меня выучить наизусть «Амад-наме».[46] Потом мы принялись за «Гулистан».[47] Маулви читал вслух по две строки и приказывал мне выучить их на память. Особенно большое внимание он уделял стихам. Значение каждого слова, строй каждого предложения – мне все надо было запомнить. Не меньше внимания он обращал на письмо – правописание и красоту почерка. После «Гулистана» другие персидские книги показались мне совсем простыми, и уроки наши проходили так легко, как будто мы повторяли уже знакомое. Занимались мы также арабской грамматикой и прочли несколько трудов о красноречии.
Я училась у маулви-сахиба лет семь или восемь. А как рождается любовь к поэзии и как она бывает велика, вы сами знаете – вам об этом рассказывать не нужно.
4
Я не учусь, пап попугай, премудрости чужой:
Любовь моя и боль моя повали опыт мой.
В школе со мной учились три девочки и один мальчик, Гаухар Мирза. Это был очень распущенный и нехороший мальчишка. Он постоянно дразнил девочек: одной рожу скорчит, другую ущипнет; эту схватит за волосы, ту дернет за ухо; то обломает кончик чужого калама,[48] то опрокинет чернильницу на чью-нибудь книгу, а то и свяжет вместе косы двух девочек. Словом, от него никому житья не было. Девочки неплохо давали ему сдачи, маулви-сахиб наказывал его по заслугам, но пострел не унимался. Меня он изводил больше других, потому что я была самой неопытной и простодушной и беспрекословно слушалась маулви-сахиба. Я то и дело подводила Гаухара Мирзу под наказание своими жалобами, но бессовестный не отставал от меня, несмотря ни на что. В конце концов я отчаялась и перестала на него ябедничать: ведь из-за меня маулви-сахиб всегда наказывал его так жестоко, что я сама начинала жалеть мальчишку.
Гаухар Мирза попал в нашу школу благодаря буве Хусейни.
Жил в Лакхнау один знатный господин – наваб Султан Али-хан. Он сошелся с какой-то певицей из касты дом,[49] и она родила ему сына. Связь их давно уже прекратилась, однако наваб каждый месяц давал десять рупий на воспитание ребенка. Кроме того, он время от времени тайком от жены приглашал сына к себе. Мать мальчика жила рядом с братом бувы Хусейни. Гаухар Мирза уже во младенчестве «доказал свое благородное происхождение» тем, что превратился в чистое наказание для всего околотка: кому-то запустил в дверь комом грязи; у какого-то мальчика попросил клетку с птицами – только посмотреть! – а когда получил ее, взял и открыл задвижку – все птицы и разлетелись. Словом, он досаждал людям, как только мог. Наконец мать не выдержала и отдала его на выучку к одному маулви в находившуюся поблизости мечеть,[50] но и там он не перестал озорничать. Другим ученикам от него не было покоя: этому сунет лягушку за пазуху, тому порвет шапку, а у одной девочки он утащил туфли и бросил в колодец.