«Одна из самым примечательных черт моего характера состоит безусловно в склонности к странному суеверию, вследствие которого я вижу в каждой вещи предзнаменование, и сотни предметов за день становятся для меня оракулами. Здесь не требуется подробного описания, так как я в этом разбираюсь даже слишком хорошо. Вот проползло какое-то насекомое — и это служит ответом на вопросы о моей судьбе. Не удивительно ли это для профессора физики?»
Разрываясь между слепой верой и абсолютным отрицанием, он писал: «Давно уже я бьюсь над тем, чтобы показать, что, веря во что-либо, меж тем вовсе и не веруешь. Нет ничего более сложного для уразумения, чем движущие нашими действиями мотивы»*.
На пастели Абеля, в круге света от знаменитой «горящей свечи», мы с воодушевлением видим самую проницательную улыбку, какая только может существовать в природе, улыбку абсолютного первопроходца — вылитого Поля Валери, но словно бы переписанного и раз и навсегда исправленного рукой незабвенного господина Теста (при этом Валери если и обязан чем Лихтенбергу, то разве что привычкой нумеровать свои тетради). Вот поистине один из великих мастеров юмора — изобретатель утонченно безыскусной философии, из абсурда которой появляется на свет настоящий шедевр диалектики: «нож без лезвия, у которого, впрочем, нет и рукоятки»*. Замкнувшись в собственном одиночестве, Лихтенберг преуспел куда больше остальных смертных, занятых варьированием любовных позиций — он описал шестьдесят два способа опереть голову на руки.
АФОРИЗМЫ
Я долго изучал ипохондрию и, признаюсь, нашел в этом исследовании редкое удовольствие! — Моя ипохондрия является собственно способностью высасывать из каждого жизненного случая — каков бы он ни был — максимальное количество яда для собственного употребления.
Не величие духа, а величие нюха сделало его таким человеком.
Он был из тех, кто всегда стремится сделать больше, чем просят... Поистине, ужасающее качество для лакея.*
Высшее, до чего может подняться, благодаря опытности, не очень умный человек — это находить слабости у лучших людей.
Чтобы уяснить себе, на что способен при желании род человеческий, достаточно вспомнить тех, кто бежал из тюрьмы — или хотя бы пытался это сделать. Они работали простым гвоздем, а такое впечатление, что перед ними шел таран.*
Человек любит общество, будь это даже общество одиноко горящей свечки.
Есть люди, которые не могут прийти ни к какому решению, не откладывая дела до утра. Это очень хорошо, но они рискуют, что их однажды унесут из дома вместе с кроватью.
Когда еще молод, то почти не ощущаешь, как летят года. Ощущение здоровья приобретаешь только через болезни. Земное притяжение мы замечаем, когда прыгаем вверх, благодаря толчку при падении. С наступлением старости болезненное состояние становится своего рода нормальным состоянием, и не замечаешь, что ты болен. Если бы не было воспоминаний о прошлом, то это изменение трудно было бы вообще заметить. Я поэтому полагаю, что животные старятся лишь в наших глазах. Белка, которая доживает свои последние дни, как устрица, несчастна не более, чем устрица. Но человек, живущий в трех мирах — в прошедшем, настоящем и будущем, — может быть несчастным, если один из этих миров ничего не стоит. Религия прибавила к ним еще и четвертый — вечность.
Вот поистине досадное положение: стремясь предотвратить несчастье, мы чрезмерными предосторожностями зачастую лишь скорее навлекаем его на себя — тогда как отказавшись ото всех приготовлений, наверняка пребывали бы в совершенной безопасности. Мне случалось видеть, как человек разбивал дорогую вазу, пытаясь сдвинуть ее с места, где она спокойно стояла вот уже полгода, из одного лишь опасения, как бы ненароком ее кто-нибудь не опрокинул.*
Он вырос из своей библиотеки так же, как можно вырасти из платья. Вообще, библиотеки могут стать для души и слишком тесными, и слишком широкими.
Было бы неплохо, если бы какой-нибудь ребенок написал книгу для стариков, потому что сегодня все пишут для детей. С другой стороны, задача эта не из простых — как можно сознательно впасть во взрослость?*
Человек был так умен, что стал почти ни к чему не пригоден.
Что за удачная была бы затея — придумать такой требник, или лучше целый образовательный курс, по которому бы люди третьего сословия превращались в некое подобие бобров. Мне неведомо более совершенное творение рук Господних — они не кусаются, покуда их не трогать, трудолюбивы, верны узам брака и ловкие строители — а какие из них потом получаются шкурки!*
Если только я правильно разбираюсь в генеалогии госпожи науки, то невежество приходится ей старшей сестрой. И разве уж так противоестественно жениться на старшей, если и младшая тоже к его услугам? От тех, кто знал их обеих, я слышал, что старшая имеет свои особые прелести, что она — толстая добрая девушка, из которой выйдет прекрасная супруга именно потом, что она больше спит, чем бодрствует.
Все свои открытия он совершил тем же манером, каким кабаны и охотничьи собаки находят помои и целебные источники.*
Этот человек трудился над составлением естественной истории, в которой всех животных подразделял согласно форме их экскрементов. И так у него насчитывалось всего три класса: продолговатые, шарообразные и лепешечники.*
По-моему, физиогномическая теория представляет в психологии то же, что и весьма известная теория в физике, объясняющая свет северного сияния блеском чешуи селедок.
Он удивлялся тому, что у кошки прорезаны две дырочки в шкуре как раз на том месте, где у нее находятся глаза.
Нарисуйте себе на двери в сад мишень — и кто-нибудь в нее однажды выстрелит.*
— Отчего вы не помогаете своему тестю? — А с чего бы я стал это делать? — Но ведь у него ни гроша за душой. — Да, но он работает не покладая рук, и у меня недостаточно средств, чтобы сделать его лентяем.*
Я знал одного парня с мельницы, который никогда не носил шапку и надевал ее, только когда погонял груженого мукою осла. Долгое время я не мог уразуметь, в чем тут дело; и вот, что наконец пришло мне в голову: подобное общество казалось ему унизительным, и он просил у прохожих снисхождения — а вдруг бы кто подумал их сравнить?*
«Но есть немало людей, куда несчастнее вас»: вряд ли под такой крышей удастся скоротать остаток своих дней; но переждать бури судьбы возможно.*
Я давно предполагал: философия еще сама себя сожрет. Метафизика уже частично это сделала.
Я отдал бы много, чтобы точно узнать, для кого собственно были свершены подвиги, о которых официально говорят, что они-де свершены «на благо отечества»?
Даже тапочки называл по имени.*
Виселица с громоотводом.*
Случай из жизни: как-то раз я, черкнув на клочке бумаги: «Какова природа северного сияния?», сунул его на чердак к Граупнеру, надписав: «Ангелу», — и назавтра, стыдясь своего интереса, уже спешил за ответом. Вот если б кто-то вздумал подшутить надо мной и ответил!*
Во время одного из путешествий я решил поужинать в таверне — точнее сказать, в неказистом придорожном сарае, где обычно коротают время за игрою в кости. Прямо передо мной сидел прилично одетый молодой человек, который, погрузившись в свои мысли, ел суп, нимало не заботясь тем, что происходило вокруг него; время от времени он, однако, подбрасывал перед собою содержимое очередной ложки, ловил его и только после этого невозмутимо отправлял в рот.
Реальность этой грезы подтверждает обычное замечание, которое не раз случалось мне сделать: подобную сцену решительно невозможно выдумать, ее надо было увидеть (я хочу сказать, что ни одному писателю не взбредет в голову ничего подобного); однако, эту я только сейчас придумал.
Рядом со столом, за которым играли, сидела высокая и тощая женщина, которая что-то вязала. Я спросил ее, можно ли выиграть здесь что-нибудь ценное, и она отрезала: «Ничего!»; когда же я спросил, а не случалось ли, напротив, кому проиграть, ответ был: «Нет!». Природа этой игры показалась мне чрезвычайно занимательной.*
ШАРЛЬ ФУРЬЕ
(1772-1837)
На сумасбродство воображения Фурье, будто сговорившись, сетуют буквально все — от самых образованных его комментаторов вплоть до безусловных приверженцев его экономических и социальных учений, — и, не зная как затушевать щедро рассыпанные им по тексту «причуды», пытаются обойти стороной «взбалмошные и невесть где блуждающие» проявления его мысли — меж тем прекрасно ему повинующейся. И действительно, как иначе объяснить соседство в одной голове несомненно выдающегося дара к рассуждению с замашками провидца, доведенными до логического предела? Даже Маркс и Энгельс, обычно столь пристрастно выбиравшие себе предшественников, отдавали должное гению Фурье в области общественных наук — первый писал о «сериях во страсти», краеугольном камне его учения: «подобные конструкции, так же как и гегелевский метод, можно критиковать, лишь демонстрируя их построение и тем самым доказывая, что ты господствуешь над ними», а второй называл его «одним из величайших сатириков, которые когда-либо существовали», и, помимо этого, несравненным мастером диалектики. Как мог Фурье одновременно отвечать столь высоким запросам и сбивать с толку почти каждого, кто пытался проникнуть в его мир по головокружительно взлетающим тропкам спонтанности и вдохновения? Его естественную историю, согласно которой вишня является плодом соития земли с самой собой, а виноград — плодом соития земли и солнца, — было принято считать откровенно нелепой. Схожие упреки высказывались и в адрес выстроенной им космологии (где Земля занимает крайне малозначительное место и сравнивается с пчелой в огромном улье из сотен тысяч звездных вселенных, складывающихся в биниверсум, из которых в свою очередь образуется триниверсум, и так до бесконечности; где процесс творения осторожно продвигается вперед методом проб и ошибок, и существование каждого из нас дробится на 1260 перевоплощений и занимает 54000 лет в ином мире или 27000 — в земном и пр.).