Вся композиция потребовала пяти дней напряженного труда. Писать красками не позволяли одному только Микеланджело. Его терзало двойственное чувство: хотя он пробыл в мастерской всего три месяца, он знал, что мог бы работать красками не хуже остальных тринадцатилетних юнцов. В то же время какой-то внутренний голос говорил ему, что эта суматошная работа на лесах чужда его сердцу. Даже в минуты, когда его особенно мучила обида на то, что ему не давали писать, его не покидало желание оставить и эту церковь, и мастерскую, уйти куда-то в себя, в свой собственный мир.
К концу недели штукатурка начала просыхать. Углекислота воздуха, проникавшая в известь, закрепляла краски. Сначала Микеланджело опасался, что краски на влажной штукатурке уйдут вглубь, но теперь увидел, что он ошибался, — краски остались на поверхности, они подернулись кристаллической пленкой углекислой соли, которая покрывала изображение столь же плотно и надежно, как покрывает кожа мышцы и вены у атлета. Этот плотный, с металлическим блеском, покров защищал красочный слой фрески от влияния жары, холода и сырости. Еще одно обстоятельство поразило Микеланджело: любая часть фрески, просыхая, приобретала именно те цветовые оттенки, какие замыслил для нее в своей мастерской Гирландайо.
И все-таки, когда в первое же воскресенье Микеланджело направился в церковь Санта Мария Новелла к обедне и, пробившись сквозь толпу прихожан, разодетых в короткие бархатные колеты, пышные камлотовые плащи, отороченные мехом горностая, взглянул на фреску, он был разочарован: в ней недоставало той свежести и силы, которая ощущалась в подготовительных рисунках. Восемь женских фигур композиции выглядели как бы застывшими, их словно выложили из кусочков цветного стекла. И, конечно же, это было не рождение Иоанна в скромном семействе Елизаветы и Захарии, — вся сцена напоминала скорее свидание дам в доме итальянского купца-богача и была совершенно лишена религиозного духа.
Разглядывая сверкающую красками фреску, мальчик понял, что Гирландайо любил Флоренцию преданной любовью. Флоренция была его религией. Всю жизнь, с ранней юности, он писал ее граждан, ее дворцы, ее изысканно отделанные палаты и горницы, ее храмы и чертоги, кипящие жизнью улицы, религиозные и политические шествия и празднества. А какой у Гирландайо был глаз! Ничто не ускользало от его внимания. Коль скоро ему не заказывали писать Флоренцию, он изображал ее под видом Иерусалима; палестинская пустыня была Тосканой, а все библейские персонажи — его земляками флорентинцами. И так как Флоренция по своему характеру была скорее языческим городом, чем христианским, то эти искусно подделанные кистью Гирландайо портреты и сцены нравились всем без исключения.
Микеланджело вышел из церкви в тяжелом раздумье. Формы были великолепны, но где сущность? Когда он пытался найти слова, чтобы выразить теснившиеся в голове смутные мысли, глаза у него заволокло туманом.
Ему тоже хотелось научиться достоверно и искусно передавать то, что он видел. Но для него всегда будет гораздо важнее показать не сам предмет, а вызываемые этим предметом чувства.
8
Он медленно шел к Собору, где на прохладных мраморных ступенях собиралась молодежь — повеселиться и поглазеть на красочно разодетую праздничную толпу. Без ярмарки не обходился во Флоренции ни один день, а в воскресенье этот богатейший в Италии город, вытеснявший из торговли с Востоком даже Венецию, весь выходил на улицу, словно бы желая показать, что тридцать три действующих в нем банкирских дома изливают свои щедроты на каждого жителя. Флорентийские девушки — белокурые, стройные, голову держат высоко, волосы у них всегда покрыты чем-нибудь ярким, платья с длинными рукавами, с глубоким вырезом у шеи, широкие юбки в мелких складках спускаются колоколом, под тонкой цветной материей рельефно проступает грудь. Пожилые люди в темных плащах, но юноши из знатных семей расцветили собой все пространство между ступенями Собора и Баптистерием: рейтузы на них разноцветные — одна нога одного цвета, другая — другого, по цветному нолю узор, на котором вышиты фамильные гербы. Каждого молодого человека сопровождала свита, одетая точно так же, как и их патрон.
Якопо сидел на крышке древнеримского саркофага — несколько таких саркофагов белело подле темного кирпичного фасада Собора. Якопо то и дело отпускал замечания по адресу проходивших девушек, время от времени его алчные глаза останавливались на одной из них, и он награждал ее одобрительным отзывом!
— Ах, как годилась бы эта крошка для постели!
Микеланджело подошел к Якопо и нежно провел ладонью по саркофагу, ощупывая очертания рельефа, на котором была представлена сцена воинских похорон, с мечами и лошадьми.
— Ты только тронь, — эти мраморные фигуры еще живут и дышат!
В голосе его звучало такое волнение, что друзья, как один, взглянули на Микеланджело. А он словно бы исповедовался, открывал свою тайну этим прохладным флорентийским сумеркам, этому низкому солнцу, заливавшему своим огнем купола Баптистерия и Собора. Тайная страсть, владевшая им, прорвалась наружу, обнажив все лучшее, что только было в его душе.
— Господь был первым скульптором; он изваял первую фигуру человека. И когда он захотел дать человеку свои законы, какой он применил для этого материал? Камень. Десять заповедей, открытых Моисею, начертал он на каменной скрижали. Из чего были сделаны первые орудия человека? Из камня. Ты только взгляни, сколько тут художников точит лясы на ступенях Собора. А много ли среди них скульпторов?
Товарищи Микеланджело были ошеломлены. Даже Якопо перестал разглядывать девушек. Никогда еще не говорил Микеланджело с такой убежденностью — глаза его горели в гаснущем свете сумерек, как янтарные угли. Он сказал своим приятелям, почему, по его мнению, перевелись на свете скульпторы: напряжение, которого требует работа с молотком и резцом, истощает у человека мозг и мышцы, действовать же кистью, пером и карандашами живописцу не в пример легче.
Якопо только присвистнул. Граначчи возразил:
— Если тяжесть работы — это мерило в искусстве, то, выходит, рабочий, добывающий мрамор в горах с помощью клиньев и рычагов, куда более благородная фигура, чем скульптор, а кузнец важнее ювелира, и каменщик значительнее архитектора.
Микеланджело покраснел от смущения. Он допустил промах в споре и теперь видел, как ухмыляются Якопо, Тедеско и другие его собеседники.
— Но вы все же признаете, что труд художника тем выше, чем яснее художник выражает истину. А скульптура подходит к истине ближе других: ведь изваянная фигура высвобождается из мрамора со всех четырех сторон сразу.
Обычно скупой на слова, Микеланджело говорил теперь не смолкая. Живописец накладывает краски на плоскую поверхность и с помощью перспективы старается убедить люден, что они видят изображенное во всей его полноте. Но попробуй обойти вокруг человека, написанного живописцем, или же вокруг дерева! Разве не очевидно, что это лишь иллюзия, колдовство! А возьми скульптора — ах, он высекает подлинную действительность, всю как она есть! Скульптура и живопись — это как истина и обман… Если живописец ошибается, что он обычно делает? Латает свою работу, покрывая ее новым слоем краски. Скульптор же должен заранее увидеть в глыбе мрамора именно ту форму, которую он заключает. Скульптор не в силах склеить сломанные части. В этом-то и лежит причина того, что нынче не стало скульпторов. Работа требует от скульптора в тысячу раз больше, чем от живописца, и точности глаза, и рассудка, и прозорливости.
Он внезапно оборвал свою речь, тяжело дыша.
Якопо спрыгнул с саркофага и поднял обе руки вверх в знак того, что он не может слушать такую чепуху. Он весь горел от возбуждения — он любил живопись и понимал ее, хотя и был слишком ленив, чтобы всерьез заниматься ею.
— Скульптура — это скучища. Что может создать скульптор? Мужчину, женщину, льва, лошадь. Потом снова то же самое. Разве это не нудно? А живописец способен изобразить всю вселенную: небо, солнце, луну и звезды, облака и дожди, горные выси и деревья, реки и моря. Нет, скульпторы повывелись оттого, что у них скучное дело!
К спорщикам подошел и стал прислушиваться Себастьяно Майнарди. Он вывел было на воскресную прогулку и жену, но скоро отправил ее домой, сам вернувшись к ступеням Собора, к компании молодых друзей, обществом которых, подобно всем флорентинцам, он дорожил куда больше, чем обществом женщин. На его обычно бледных щеках алели пятна румянца.
— Так оно и есть! — подхватил Майнарди слова Якопо. — Скульптору достаточно сильных рук, а голова у него может быть пустая. Да, пустая; ведь после того, как скульптор набросал свой рисунок и сотни часов колотит молотком и рубит камень, — о чем ему надо думать? Ровным счетом ни о чем! А живописец должен обдумывать тысячу вещей каждую секунду, согласовывать все элементы и части картины. И создать иллюзию третьего измерения — неужто это не высокое мастерство? Вот почему жизнь художника интересна и богата, а жизнь скульптора — скучна.