На следующее лето все продолжалось по заведенному порядку – яблоки гнили в саду, а Бубе рассказывала на чудовищной смеси идиш и шведского. Она рассказывала, а он слушал, потому что он никого так не любил, как бабушку.
Она называла его mayn nachesdik kind, мое сокровище, моя радость, а немцы у нее были jener goylem, нелюди, существа без души.
Каждый ее рассказ острым осколком врезался в детскую память Дона. Но странно, как глубоко его ни трогали ее рассказы, вовсе не они оставили самое страшное воспоминание об этих летних каникулах в бабушкином, наспех построенном в начале пятидесятых, доме.
Больше всего его поразило и испугало другое.
На втором этаже он, как-то шаря в комоде, наткнулся на спрятанную бабушкину коллекцию. Там были несколько кожаных футляров с эсэсовскими сдвоенными рунами «зиг» (победа), кинжал с «волчьим крюком», несколько колец с черепом. Под ворохом этих нацистских сокровищ лежала хрустальная тарелка с выгравированным «черным солнцем» Гиммлера – двенадцатилучевой свастикой. Эти лучи, изогнутые как щупальца, тянулись к Дону, словно хотели засосать его внутрь. Он чуть не потерял сознание.
В том же ящике он нашел старые проспекты аукционов – некоторые экспонаты помечены красными чернилами. Дон так и не решился спросить Бубе, зачем она принесла все это в дом… к тому же он был почти уверен, что ответа на этот вопрос у бабушки нет и никогда не было.
Дома, в Стокгольме, Дон ничего не рассказывал ни о бабушкиных историях, ни о ее странной коллекции.
Он, правда, записал несколько ее рассказов в блокноте, полученном от учителя начальных классов, но никогда и никому не давал читать эти записи, а осколки врезались в память все глубже и глубже.
В то лето Дон отказался ехать в Бостад. Ему исполнилось одиннадцать, у него только что родилась сестренка, и он то ли не хотел, то ли боялся остаться наедине с Бубе и ее страшным комодом. Родители поворчали, но в конце концов оставили его одного в вилле в Эншеде, вручив собственный ключ. Так и получилось, что именно он, а не родители, подошел к телефону, когда позвонили из больницы в Сконе и сообщили, что бабушка умерла.
Странно, после этого о Бубе никто не говорил. Ее халупу быстро продали, и отец Дона никогда не упоминал о комоде или коллекции нацистской символики. Похоже было, что отец именно теперь, когда не стало Бубе, решил полностью избавить семью от прошлого. Он запретил детям читать книги о войне, а если шла военная программа, тут же выключал телевизор.
Тишина, возникшая после ухода Бубе, разрасталась и начала давать метастазы. Вилла в Эншеде погрузилась в молчание, не было слышно ни слова – только звяканье столовых приборов и короткие фразы вроде «Передай, пожалуйста, соль».
У Дона было такое чувство, что он тонет. При первой же возможности он съехал и начал жить своей жизнью.
Конечно, если вспомнить рассказы Бубе, выбор его мог показаться странным, но сразу после гимназии он поступил на медицинский факультет. Может быть, ему просто хотелось заняться чем-то конкретным; он слишком легко погружался в мир мечты и терял всякие связи с реальностью.
Пятилетний курс он прошел за два с половиной года. У Дона была феноменальная память: едва заглянув в книгу, он мог цитировать ее страницами. После интернатуры он попытался получить специализацию по хирургии, но, взяв в руки скальпель, упал в обморок. Далее настала очередь психиатрии, и тут-то он постиг важную истину: существуют препараты, которые утоляют боль от осколков в памяти.
Для начала он попробовал небольшие дозы снотворных и транквилизаторов, но через пару лет перешел на бензодиазепины и морфин. К тридцати годам зависимость стала настолько серьезной, что ему пришлось уволиться из отделения психиатрии Каролинского университетского госпиталя.
То, что в середине девяностых он получил работу в больнице в Карлскруне, было просто чудом. Там настолько нуждались в специалисте, что не стали проверять его прошлое. Именно в этом городе, на площади Гальгамаркен, пасмурным августовским днем, он встретил коричневорубашечников из национал-социалистского фронта.
До этого он читал в местной газете о юнцах, встречающих друг друга нацистским «хайль» и кричащих о «жизненной силе» шведского народа. Но лицом к лицу он увидел их впервые.
Неонацисты раздавали брошюры с невинным снопиком Васы[13] ярко-желтого цвета, но на флагах красовалась свастика. Двойные молнии, железные кресты и германские орлы развевались в небе над провинциальным городком в Блекинге, а с одной из растяжек к нему тянулись щупальца черного солнца. Графический символ, подумаешь… но на него в тот день он произвел впечатление разорвавшейся бомбы.
Он опустился на траву. Сердце разрывала невыносимая боль – детские страхи, оказывается, никуда не делись, они жили с ним все эти годы. Весь его мир рухнул.
5. Медный купорос
Стокгольмский практикант втянул голову в плечи и, глядя в пол, пробежал обходным путем мимо туалета, чтобы не идти через коридор под взглядами репортеров.
Утро было мучительным. Первый камень бросил всем известный зубр из редакции криминальной хроники – тот самый, который на планерках всегда сидел, полуотвернувшись от стола.
– Мне стыдно, – воскликнул он с пафосом, потрясая вымученными практикантом четырьмя колонками для вчерашнего номера.
И тут все как с цепи сорвались. Стыдно стало всем. Жалкая компиляция! Где его собственные предположения? Почему нет журналистской версии? Почему он не нашел хороший источник информации в полиции? Почему он не разработал след неонацистов и поклонников асов? И почему, почему, почему он не взял интервью у Эрика Халла?
Невозможно было?
Ну да, конечно, совершенно невозможно… только не далее как сегодня утром этот ныряльщик как миленький сидел в телестудии. Так что не так уж невозможно, или как?
Практикант изучал свою чашку с кофе и не решался сказать ни слова в свою защиту – боялся, что голос сорвется. А в довершение всего еще и эта тетка из отдела семейной жизни, вечно с сигаретой, с табачным бронхитом… она начала что-то там хрипеть, как это все постыдно и несерьезно – неопытному практиканту поручили отслеживать самое сенсационное событие в стране, вы, конечно, знаете, даже бесплатные газеты в Стокгольме и то дали больше информации…
– А ведь у них даже и репортера своего в Фалуне не было! – закончила она патетически и закашлялась.
Ускользнув как от насмешников, так и от доброжелателей, практикант закрылся в своей комнате и упал в кресло. У него было такое чувство, что его сейчас вырвет.
Он долго дышал носом, потом принялся еще раз читать вчерашнюю статью. Неужели и в самом деле так плохо?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});