По прибытии в Сантьяго-де-Куба мосье Ленорман де Мези в тот же вечер направился в «Тиволи», увеселительное заведение самого высшего разбора, недавно открывшееся стараниями первых французов-эмигрантов: мосье Ленорман де Мези не выносил кубинских таверн с их мухоловками и неизменными мулами на привязи возле входа. После всех треволнений, страхов, пертурбации он воспрянул духом, почувствовав, что очутился в родной стихии. Лучшие столики были заняты его старыми друзьями, все они тоже владели поместьями и тоже предпочли бегство лезвию мачете, которое рабы вострили с помощью сахарной патоки. Но вот что было поистине странно: эти люди лишились состояния, Разорились, не ведали, что сталось с половиною их близких, их Дочери, изнасилованные неграми, до сих пор не вполне оправились, – еще бы! – а эмигранты не только не предавались скорби, но словно бы помолодели. В то время как наиболее дальновидные из колонистов, те, кто успел вывезти капиталы из Сан-Доминго,перебирались в Новый Орлеан либо обзаводились кофейными плантациями на Кубе, все прочие, те, кому ничего не удалось спасти, просто радовались жизни, живя беспорядочно, сегодняшним днем, не зная обязательств и ища повсюду только удовольствия. Вдовец познавал прелести холостой жизни; почтенная матрона с восторгом первооткрывательницы упивалась супружеской неверностью; военные ликовали, ибо не нужно было больше вскакивать с постели, едва забьют зорю; барышни из протестантских семейств изведали соблазны подмостков, где они появлялись нарумяненные и с мушками на ланитах. Иерархия общественных положений, принятая в колонии, разом рухнула. Теперь превыше всего ценилось умение играть на трубе, вторить на гобое звукам менуэта, пусть даже бить в треугольник, лишь бы гремел оркестр в «Тиволи». Бывшие нотариусы переписывали ноты; сборщики налогов трудились над декорациями, малевали двадцать колонн храма Соломонова на полотне в двенадцать пядей шириной. В часы сиесты, когда весь Сантьяго спал крепким сном за своими деревянными решетками и коваными дверьми, средь неуклюжих статуй, пылившихся со времени последней процессии в праздник тела господня, в «Тиволи» шли репетиции, и никому не было в диковину, что мать семейства, еще недавно славившаяся благочестием, поет с томностью в движениях и в голосе:
Sous ses lois l'amour veut qu'on jouisseD'un bonheur qui jamais ne finisse!… [82]
На ближайшее время был назначен праздник в пасторальном вкусе, который в Париже сочли бы весьма старомодным; дабы подготовить костюмы, переворошили содержимое всех сундуков, не доставшихся грабителям-неграм. Артистические уборные, сооруженные из листьев королевской пальмы, служили приютом сладостных встреч, благо муж, баритон, до крайности увлеченный ролью, не мог покинуть сцены, где он исполнял бравурную арию из «Дезертира» Монсиньи [83]. Впервые в Сантьяго-де-Куба зазвучала музыка контрдансов и бретонских пассепье. Последние парики века, которые донашивали дочери колонистов, кружились в такт быстрым менуэтам, уже предвещавшим вальс. В городе повеяло новым ветром, духом вольных нравов, фантазии, беспутства. Молодые креолы [84] стали подражать эмигрантам в манере одеваться, предоставя вечно отстающие от моды испанские наряды членам городского совета. Иные кубинские дамы потихоньку от своих исповедников учились французской утонченности, совершенствовались в искусстве показывать ножку, щеголяя изящной туфелькой. Вечером по окончании спектакля мосье Ленорман де Мези, пропустивший немало стаканчиков, вставал из-за стола вместе с остальными и пел гимн святого Людовика и «Марсельезу» [85], как требовал обычай, заведенный самими эмигрантами.
Предаваясь праздности, не в состоянии заставить себя думать о делах, мосье Ленорман де Мези делил теперь время меж картами и молитвами. Одного за другим он спускал по дешевке своих рабов, чтобы проиграть деньги в каком-нибудь притоне, заплатить по счетам в «Тиволи» или угоститься черной шлюшкой из тех, что промышляли в порту, натыкав туберозы в мелкие завитки волос. Но в то же время, глядя на свое отражение в зеркале, старившееся с неудержимой быстротой, он понимал, что скоро бог призовет его к себе, и ему становилось страшно. Прежде он был масон, но теперь вспоминал с опаскою символические наугольники. По этим причинам Ти Ноэль сопровождал теперь хозяина в собор Сантьяго, где тот обычно проводил долгие часы, перемежая пламенные обращения к господу стонами и вздохами. Негр в это время спал, устроившись под портретом какого-то епископа, либо шел поглядеть, как репетируют очередной вильянсико [86]; репетициями заправлял старичок, которого называли дон Эстебан Салас [87], шумный, сухонький, темнолицый. Было совершенно невозможно понять, чего добивается этот капельмейстер, к которому, как ни странно, все относятся с наружным почтением; чего ради он вводит своих хористов в общий хор поочередно, ведь из-за этого одни поют то, что другие уже спели, а те поют новое, и получается такая разноголосица, что хоть вон беги. Но, видно, все это было по вкусу причетнику, особе коего Ти Ноэль приписывал весьма высокие церковные полномочия, поскольку тот был при оружии и носил штаны, как все мужчины. Однако же, как ни докучала негру эта нестройная музыка, в которую дон Эстебан Салас вплетал партии валторн, фаготов и дисканты служек, Ти Ноэль находил в испанских церквах что-то очень ему близкое и схожее с «воду», чего никогда не ощущал в храмах Капа, верных заветам святого Сульпиция. Позолота на барочных украшениях, парики из человеческих волос на статуях Христа, таинственность исповедален, сплошь покрытых лепниной, пес – эмблема доминиканцев, псов господних [88], дракон, попираемый святыми стопами, хряк святого Антония [89], смуглый лик святого Бенедикта, черные статуи богоматери и статуи святого Георгия в котурнах и коротких туниках, в каких французские актеры играли героев классицистической трагедии, пастушьи рожки и свирели, звучавшие во время рождественских ночных богослужений – все это обладало притягательной силой, захватывало воображение, ибо символы, знаки, атрибуты и персонажи были схожи с теми, которых Ти Ноэль помнил по ритуалам у алтарей хунфоров [90], алтарей, воздвигнутых в честь Дамбалла, бога-змея. И к тому же Сантьяго, святой Иаков, – он и есть Огун Фэ, кузнец, кующий молнии, под знаком которого восстали приверженцы Букмана. Поэтому Ти Ноэль часто на свой лад молился святому Иакову, повторяя слова древнего гимна, который он слышал от Макандаля:
Сантьяго, я сын войны,Сантьяго,Поверь мне, я сын войны!
VI. Корабль с собаками
Однажды утром порт Сантьяго-де-Куба огласился лаем. Сотни псов, сосворенных по дюжине, беснуясь, рвались на цепи, скалили пасти, стянутые намордниками, норовя куснуть своих псарей и соседей по своре либо кинуться на людей, глазевших из-за оконных решеток; челюсти смыкались, хватая воздух, и вновь размыкались в тщетном оскале, а псари тащили собак к сходням стоявшего в порту парусника, хлыстом загоняли в трюмы. И все новые своры появлялись, все новые, их приводили надсмотрщики с плантаций, гуахиро – белые кубинские крестьяне, егеря в высоких сапогах. Ти Ноэль, по поручению хозяина отправившийся в порт купить султанку, с рыбиной в руке подошел поближе к странному судну, поглядел на огромных псов, которые все шли и шли сворами, по дюжине в каждой, на французского офицера, который считал собак, быстро перекидывая костяшки на счетах.
– Куда их везут? – крикнул Ти Ноэль матросу-мулату, который разворачивал сеть, собираясь затянуть ею отверстие люка.
– Негров жрать! – ответил с хохотом мулат, перекрывая сильным голосом собачий лай.
Ответ мулата, говорившего на креольском наречии [91], был откровением для Ти Ноэля. Со всех ног помчался он к собору, близ паперти которого собирались негры французских колонистов, поджидая, пока хозяева вернутся от мессы. Три дня назад в Сантьяго как раз прибыло семейство Дюфрене, утратив всякую надежду сохранить за собою плантации и покинув поместье, прославившееся тем, что там был схвачен Макандаль. Негры Дюфрене привезли из Капа великие вести.
С самого начала путешествия Полина чувствовала себя почти королевой на борту этого фрегата, который должен был доставить войска в колонии и шел теперь к Антильским островам, скользя по широким отлогостям волн и ритмично поскрипывая такелажем. Роли державных героинь были не чужды Полине, ибо актер Лафон, ее любовник, не раз декламировал ей, подвывая, самые царственные строки из «Баязета» и «Митридата» [92]. Память у Полины была короткая, ей смутно припоминалась строка «под веслами у нас вспененный Геллеспонт» или что-то в этом роде, строка эта вполне могла быть отнесена к белопенной кильватерной струе, которую оставлял за собою «Океан», шедший под всеми парусами и с развернутыми вымпелами. Впрочем, теперь с каждой переменой ветра из памяти Полины вылетало несколько александрийских двустиший. Ей следовало поразмыслить о более существенных предметах во время этого путешествия, начало которого – и отправка целого войска – несколько задержалось из-за невинной прихоти Полины, решившей путь из Парижа в Брест проделать в портшезе. В запечатанных сургучом плетеных корзинках хранились фуляры, привезенные с острова святого Маврикия, корсажи в пасторальном стиле, полосатые муслиновые юбки, которые Полина собиралась обновить в первый жаркий день, ибо располагала подробнейшими сведениями о модах в колонии, полученными от герцогини д'Абрантес. За всем тем путешествие было не лишено приятности. Когда фрегат миновал негостеприимные воды Бискайского залива, на первую мессу, которую капеллан служил на баке, собрались все офицеры в парадных мундирах во главе с генералом Леклерком [93], супругом Полины. Среди офицеров были красавцы хоть куда, и Полине, которая при всей своей молодости знала толк в мужчинах, сладостно льстило растущее вожделение, скрывавшееся за знаками почтительного восхищения и изъявлениями учтивости. Она знала, что ночами – все более и более звездными, по мере того как корабль удалялся от берегов Европы, – когда высоко на мачтах качаются фонари, сотни мужчин мечтают о ней в каютах, на баке, в кубриках. Потому-то она и любила в утренние часы стоять в притворной задумчивости на носу фрегата возле фок-мачты, не обращая внимания на ветер, который трепал ей волосы и плотно обтягивал тело тканью платья, обрисовывая гордые линии груди.