На пороге нового, «на тысячу смыслов разбитого времени», стоит это поколение русских писателей. Если «почвенникам» в русской культуре всегда предстояла твердь прошлого, то в советской романной школе центр смысла смещался в будущее. Культурный род, начинающийся с новых прозаиков, источником своим имеет восстановленный смысл. Именно этому был посвящен многолетний тяжкий труд Петра Паламарчука, отлившийся в четырех книгах «Сорака сороков». Именно так написан «Двор прадеда Гриши» Владислава Отрошенко — повествование, ведущееся в восстановленном смысле, «на языке любезного… дитя», лепечущего «с веселой беспечностью о старости, смерти и разрушении». Вещи, звери и люди проходят без различения через любовь ребенка. Именно так написан рассказ «Крест» Вячеслава Дегтева, где герой, капитан судна, на исповеди рассказывает священнику о погублении-потоплении осужденных священнослужителей. Тогда он исполнял приказ и «любовался красотой» его исполнения, полагая, что воды моря поглотят смысл злодеяния. Теперь, на исповеди, он — «чудовище» — лишен прощения греха смертного…
Культурный род нового поколения прозаиков скреплен субъективным реализмом и праздничным романтизмом, реализмом «державным» и личностно-авторским мифотворчеством. И еще горькой, выстраданной русскостью: «Не в сказках, ладе-укладе, народных традициях и вере принял он (герой «Одиночества вещей» Ю. Козлова) Богом данную национальность, но во лжи, пролетарском рубище марксизма-ленинизма, атеизме, интернационализме, унижении, исчезновении и смерти». Эти писатели оказались в самом начале «прискорбной новой жизни» — в момент, однажды осознанный всеми как «уценение жизни» личной и исторической при бешеном увеличении в цене «жизни вещей». Но нет, к нашей прискорбной жизни они не прибавят бранных эпитетов (тут надел модернистов). О том и хочу сказать, опираясь на два несомненно ярких и талантливых произведения московского прозаика Юрия Козлова: роман «Одиночество вещей» и повесть «Геополитический романс».
Еще в 70-х — начале-80-х годов сама реальность «говорила» языком реалистическим и осознавала себя в категориях реального. К началу 90-х реальность утратила всякую плоть. Развоплотилась. Стала «фантомной». Эту плоть реальности, как деньги, заложили под «большие проценты», и мистификаторы разного сорта начали с ней большую игру. Из вещей исчез изначально-коренной смысл — его перевели в доллары и бумаги, объявленные реальней реального. Новое «изъятие ценностей» в России проводится с головокружительной быстротой и шулерской ловкостью. Телесное бытие порушено. Эмпирическая действительность стала непроницаемой для прямого зрения, непознаваемой нормальным чувством и взглядом. Если наша действительность еще и имеет образ, то это образ искажений.
В прозе Юрия Козлова речь идет не просто об идеологических разочарованиях, что отнюдь не примета только нашего времени, а о том, что смысл выветрился из самого очевидного, улетучился из бытийно-долженствующего. Нет «чистой воды», нет «твердого дна» в русской жизни — говорит прозаик. В «Геополитическом романсе» показана «большая распродажа по сниженным ценам» — распродажа армии, стоящей в Германии: «То был странный процесс изменения энергетической сущности, превращения материального, полноценно функционирующего военного механизма в бесплотные цифры, коды, символы счетов, невидимо скользящих по европейским компьютерным линиям, возникающих на банковских дисплеях» (здесь и далее выделено мной. — К.К.).
То было начало поразительной жизни в разъединении должных быть слитными вещей — в России теперь «труд и деньги существовали порознь». За труд можно было «приобрести» только нищету, а деньги добывались «в Зазеркалье». «Экономическая (и прочая) жизнь в стране была иррациональна», — констатирует герой «Одиночества вещей». Ущербность и призрачность лежат холодной печатью над российскими просторами — что в Москве, что в захолустных Зайцах (куда отправляется на каникулы к дяде-фермеру герой «Одиночества вещей»). Голодный магазин, полуразвалившиеся постройки, «утратившие волю жить» люди соседствуют с фантастически-нелепым хозяйством фермера (немыслимые в масштабах, огромные, как на госдаче, железные ворота; обширная баня-дворец, в которой впору нежиться президенту; невероятный по размаху недостроенный дом, сквозь крышу которого беспрепятственно видится небо)… Реальность не потому только улетучивается, что нарушены нормальные связи между трудом и результатом, вещью и ее назначением — Юрий Козлов как бы видит картину развоплощения, наступающую после реальности.
Метареализм, как можно, пожалуй, назвать эту прозу, делает более упругой и жесткой границу «внешнего» и «внутреннего», но более тонкой и проницаемой пограничную черту между «реальным» и «ирреальным». Прозаик не перегружает «слишком человеческим» мир, не человеком сотворенный (природа нигде у него не облагается данью человеческих чувств), — скорее, «одиночество вещей» предполагает отказ писателя и от чрезмерно рефлексирующего героя, и от задушевного психологизма. Герои Юрия Козлова обладают неким «нереальным даром» видения «нездешнего» в «здешнем». Ведь внешний мир сам отрицает себя — потому писатель и перешагивает границу, неодолимую (и неприемлемую) для вкуса, отточенного психологическим реализмом. По законам реализма Юрий Козлов нарушил меру, заставив героя (Аристархова в «Геополитическом романсе») совершить невероятный полет-уход от истребителя «Миража» на тихоходном вертолете среди афганских ущелий. По законам реализма писатель с «ненужной» смелостью изобразил посещение Леоном (героем «Одиночества вещей») астрологической квартирки, где составлялись «гороскопы на КПСС»… Нереальное легко проникает в реальное отнюдь не по эстетической глухоте и недомыслию автора. В мире, где «человеческое путается под ногами и мешает жить», где на месте дома оказывается ветер, где власти давно забыли о своем народе, — в таком мире культурный круг прозы Ю. Козлова не может никого ввести в заблуждение появлением нового смысла. Во всех ирреальных сценах обоих произведений нет холодной эстетической игры — не ради блеска и «сверкания» люциферова света они написаны. Напротив, для преодоления безжизненной тьмы того, что нагло выдает себя за единственную и верную реальность. Это — мистика «здешнего», остающаяся в рамках дозволенного художнику.
Юрий Козлов избегает крайнего натурализма, отказывается от «подражания действительности» — от цитирования ее подробностей. Он, кажется, не стремится и опереться на какой-либо отечественный авторитет. Тогда какую же «начальную точку» избирает писатель, названный мной метареалистом?
Не с легкой радостью («свобода!»), а с углубленной трезвостью принял Юрий Козлов обнищание действительности. Его твердь здесь — в этом «месте». И на «месте утраты» — развоплощенной реальности — «крепнет новый образ». Ни в какой иной «системе координат», как мне видится, нельзя прочитать названные его произведения.
И в «Одиночестве вещей», и в «Геополитическом романсе» принятие обнищания действительности раскрывается через «тихую» трагедию, в которой, по сути, две пары трагических героев: Россия и Леон, Россия и Аристархов. Пожалуй, такая особенная теснота «антагонистов», такое драматическое слияние образов достаточно редки для современной литературы. «Родина, — говорит Аристархов, — это то, что бесконечно близко, что понимаешь «от» и «до». Малой же родиной героя — «родиной души» — был вертолет, «с которым Аристархов ощущал себя слитно». Но герой, прошедший Афганистан, переброшенный в объединенную Германию, потом — в расползающийся Союз, больше не мог сказать так («бесконечно слитно») о своей Родине, ибо она на его пристрастную любовь не отвечала. «Отношения России с Аристарховым были сугубо односторонними… Россия попросту его не замечала, как вошь или таракана». Тут главный источник, втягивающий героя в трагический круг.
Аристархов заключен автором в пространство одиночества, где «линия жизни» прочерчена как линия потерь и искушений. Он потерял жену, одержимую «идеей потребления… без границ, смысла и меры»; он потерял дом, малую Родину-армию, ибо в Германии «Родина-армия хотела того, чего не могла хотеть, как говорится, по определению, а именно — продать себя». Новая жизнь распахнула сотни дверей наживы, но Аристархов считал «почему-то ниже своего нищего достоинства входить» в эти двери. Из продажно-торговой и газетной свободы он выбирает … смерть. Каким же может быть еще исход пристрастной любви к России героя, чья жизнь имеет страдательный, но не потребительский источник?
Между героем-Россией и главным литературным героем (Леоном, Аристаховым) в романном пространстве располагаются «странные люди», «сиротские души», дети России — не брокерской и не базарной, но ставшей от долларов «еще нищее, чем была при рублях». Дети «третьей России» — нищей и убогой. Нищета России — действительно ли это путь? Путь к будущей глубине, начала которой удерживаются уже сегодня «безумцами» Аристарховым и Леоном? «Чем дольше смотрел Леон на обычную в общем-то русскую равнинную землю, тем пронзительнее и безысходнее входила в его сознание внезапная и необъяснимая… любовь… Леон… понял, что есть любовь Господа к людям. А поняв (по крайней мере так ему показалось), чуть не залился горькими слезами вместе с Господом своим. Ибо и Леон, и Господь его (Леон с недавних пор, а Господь еще с каких давних) были патриотами, то есть носили в сердцах любовь к несовершенному, упорствующему в несовершенстве…»