Так проблема «доказательства чистоты» приобретала решающее значение в глазах современников той эпохи. Эта проблема стала еще более серьезной для подозреваемых, потому что добыть негативные доказательства было легче, особенно когда в 1530 году верховный совет инквизиции приказал своим трибуналам хранить в архивах имена тех, кто имел дело со Святой службой по поводу веры. Еще более ужасным для их потомков стал обычай вывешивать на внутренних стенах кафедральных соборов таблички с именами отверженных, «чтобы, — говорилось в 1610 году в постановлении муниципалитета города Туделы, — чистота сохранялась, и чтобы можно было отличить тех, кто является потомками нечестивцев, чтобы со временем не померкла и не погасла память о предках, и чтобы всегда можно было отличить действительно благородных людей».{44} В церквях также сохранялись san-benito, что означало «желтые капюшоны», носить которые иногда заставляли в знак покаяния тех, кто представал перед судами инквизиции, так что выражение «его жалованная грамота — в церкви» стало пословицей и показывало сомнительное происхождение с точки зрения веры.
Если подобные документы неопровержимо устанавливали «нечистоту», то доказательство обратного требовало проведения генеалогических исследований в родовых ветвях отца и матери, что было возможно только для тех родов, которые оставили свой след в истории и чьи имена можно было найти в архивах. И чем глубже в прошлое уходили исследования, тем больше было вероятности встретить браки и «смешения» с представителями «нечистых» рас. Поэтому людская злоба, всегда настроенная против сильных мира сего (poderosos), додумалась до составления «зеленых книг», которые на основе подлинных или вымышленных генеалогий навязывали могущественным людям далеких мусульманских или еврейских предков; одна из самых известных книг такого рода, датированная серединой XVI века и называвшаяся «Tizón de España», имела длительный успех и несколько раз переиздавалась, поскольку в ней предпринималась попытка доказать, что не было ни одной знатной испанской семьи, в жилах которой не текло бы несколько капель «нечистой» крови.
Несмотря на то, что королевская власть при Филиппе III была против публикации подобных книг, «приносивших и приносящих непоправимый и несправедливый вред», промысел linajudos — составителей лжегенеалогий, направленных как на то, чтобы помочь человеку занять определенную должность или обрести достоинство, требовавшее «чистой крови», так и, напротив, чтобы обесчестить кого-либо, — продолжал процветать; порой он дублировался махинациями шантажистов, как, например, та, которую в 1655 году разоблачил священник Барьонуэво: «Было (в Севилье) около сорока человек со своим секретарем суда, прокурором и другими служителями закона, проводивших все практиковавшиеся там дознания, и каждый, кто претендовал на вступление в духовно-рыцарский орден, занятие поста в святой инквизиции или получение места в университетском колледже, должен был обязательно обратиться к ним, чтобы они его рекомендовали нужным людям („засвидетельствовали“ его чистоту); те же, кто отказывался иметь дело с мошенниками, становились внуками Касаллы, Лютера и даже самого Магомета… Некоторые из них были арестованы, и их приговорили к смерти, галерам или другим видам наказаний».{45}
Для простых людей, предки которых были неизвестны, складывалась совсем иная ситуация. Если в ремесленной среде некоторые профессии, считавшиеся принадлежностью морисков, поскольку когда-то преимущественно они занимались ими, — портные, кузнецы, сапожники — a priori порождали подозрение в отношении тех, кто себя посвящал им, то в отношении крестьян существовал положительный стереотип, и почти все они гордились тем, что были «старыми христианами». Кроме того, благодаря желанию подняться по социальной лестнице, которое характеризует всю рассматриваемую эпоху, возникла идея, что «чистота крови» придает нечто вроде благородства; конечно, это благородство стояло в шкале социальных ценностей ниже, чем то, что давалось рождением от знатных родителей, но выше по своему качеству, поскольку старинное благородство не могло не иметь хотя бы одного «пятнышка». «Существует два вида благородства, — отмечается в „Меморандуме“, составленном в 1600 году, — высшее благородство — hidalguia и низшее — limpieza („чистота крови“). И хотя более почетно обладать первым, тем не менее стыдно быть лишенным второго, поскольку в Испании мы больше уважаем простолюдина с „чистой кровью“, чем идальго, лишенного этой чистоты». Театр — зеркало, отражающее понятие чести, — не упускает случая использовать эту антитезу, и на сарказм командора Калатравы, который потешается над крестьянами деревни Фуентеовехуна, говоря об «их чести», Лопе де Вега отвечает устами одного из них:
Не один из вас снискал себе славу,Получив крест (рыцаря),Вовсе не будучи чистым по крови своей…
* * *
Испанские добродетели в своем величии, преувеличениях и извращениях, находят свое идеальное и вместе с тем реальное выражение в типе, называемом hidalgo (идальго), настоящем символе испанского общества эпохи золотого века. Идальго существовал для того, чтобы постоянно оттачивать понятие чести и доводить его до совершенства, находясь на низких ступенях дворянского общества. У него нет, как у «грандов», огромных владений и многочисленных вассалов; высокие посты и выгодные должности не для него; он не вмешивается в дворцовые интриги, не ищет благосклонности короля и не связан компромиссами, как те, кто хочет «чего-то достичь в жизни». Весь его капитал — это честь, полученная в наследство от предков его рода, которые сражались за веру. Но в это время уже нет мавров, с которыми можно было бы сражаться… Некоторые идальго отправлялись за моря искать новой славы под знаменами Эрнана Кортеса, Диего де Альмагро или их соперников; но многие оставались на земле, на которой родились. Они хранили в кожаных, окованных железом сундуках свои бесценные жалованные грамоты (executoria) на пергаменте, украшенные их фамильными гербами, свидетельствовавшими о знатном происхождении и гарантировавшие им привилегии: освобождение от прямых налогов, право избежать долговой тюрьмы, а в случае смертного приговора — позорной казни через повешение. С еще большей заботой они сохраняют все внешние атрибуты, которые в глазах окружающих свидетельствуют о том, кто они такие, и вне зависимости от их удачи — или неудачи — утверждают их превосходство над «низшим» классом платящих налоги (pecheros) — крестьян, ремесленников и буржуазии.
Вероятно, среди них были и такие, кто, живя в своих маленьких имениях, в домах с фамильным гербом, выгравированным на камне, вел достаточно зажиточное существование, благодаря доходам с земель, которые обрабатывались за них другими, а порой и ими самими (поскольку работа на земле их не унижала): таков идальго из Ла-Манчи, который рисует Дон Кихоту картину своей повседневной жизни: «Я провожу свои дни с женой и детьми; мои занятия — охота и рыбалка… У меня есть шесть дюжин книг, одни на латыни, другие на кастильском; некоторые религиозного содержания, некоторые — исторические. Чаще я листаю те, что о светской жизни, нежели о вере, при условии, что они могут доставить невинное развлечение, снимут мне усталость своим легким стилем, заинтересуют меня, и интрига, изложенная в них, будет захватывающей. Иногда я обедаю у моих соседей или друзей и часто сам приглашаю их в гости. Я слушаю мессу каждый день; помогаю бедным, не выставляя напоказ свои добрые дела, чтобы в мое сердце не проникли лицемерие и гордыня; я поклоняюсь Деве Марии и всегда верю в безграничное милосердие Господа Бога». Но этот идеал дворянской деревенской жизни, по-видимому, очень редко встречался в действительности, поскольку Санчо Панса возжелал целовать ноги своего хозяина, считая его святым… Более традиционный тип идальго описан Эстебанильо Гонсалесом, когда он вспоминает о своих предках и молодости: «Моего отца постигло несчастье, которое коснулось всех его детей, как наследие первородного греха: он был идальго — все равно что поэт, поскольку в этом положении нет почти никаких шансов избежать вечной бедности и постоянного голода. У него была жалованная грамота, такая старая, что сам он не мог ее прочитать, и никому в голову даже не приходило тронуть ее, чтобы не замарать связывавшую ее потрепанную ленточку и измятый пергамент, и даже мыши боялись ее грызть, опасаясь, как бы не умереть от чрезмерной чистоты». Голод, «возвышенный голод идальго», как говорит Сервантес, и вправду был уделом многих из тех, кто, оторвавшись от родной земли, приходил в город искать средства к существованию, соответствующие их положению. Но лишь очень немногим удавалось поступить на службу в дома знатных сеньоров, сделаться телохранителями какой-нибудь богатой дамы, которую они сопровождали на улице — а сколько было других, доведенных до самой крайней нищеты. Таков идальго, изображенный автором «Лазарильо из Тормеса», живший за счет милостыни и воровства своего «лакея», с таким волчьим аппетитом, едва ли имевшим что-то общее с заботой о достоинстве, поедавший корки, которые слуга приносил в его жилище.