Участников банкета даю по собственной записке М. А., которую обнаружила у его сестры Надежды Афанасьевны Земской:
Малолетков Вербицкий Израилевский
Ершов Фалеев Станицын
Новиков Прудкин Кудрявцев
Андерс Шиллинг Титушин
Бутюгин Блинников Кедров
Гузеев Баталов В. Герасимов
Ливанов
Аксенов
Добронравов
Соколова Вера Сергеевна (первая исполнительница роли Елены)
Хмелев
Калужский
Митропольский
Яншин
Михальский
Истрин
Мордвинов
Степунов — двое
Нас, Булгаковых, — двое
Ляминых — двое
Три сестры Понсовых: Евгения, Лидия и Елена.
Федорова Ванда Мариановна. Привлекательная женщина. Служила во МХАТе. Муж ее, Владимир Петрович, приезжал к Нам „повинтить“. Нередко М. А. ездил в это гостеприимное семейство, иногда к нему присоединялась и я.
В списке М. А. я не нашла П. А. Маркова и И. Я. Судакова, режиссера спектакля.
Всю-то ночку мы веселились, пели и танцевали.
В этот вечер Лена Понсова и Виктор Станицын особенно приглянулись друг другу (они вскоре и поженились).
Вспоминаю, как уже утром во дворе Лидун „доплясывала“ русскую в паре с Малолетковым. Мы с М. А. были, конечно, очень благодарны семейству Степунов за то, что они так любезно взяли на себя столь суетливые хлопоты». (См.: Воспоминания. М. 1990. С. 131–132.)
И это только начало восхождения М. Булгакова на театральный Олимп… Театр Вахтангова готовил постановку «Зойкиной квартиры», в работе была пьеса «Багровый остров», задумана драма «Бег»…
Это был, несомненно, счастливый период его семейной и творческой жизни. Вот почему не могу согласиться с Виктором Лосевым, обратившим наше внимание на «одну немаловажную деталь»: «Бесчисленное множество современных литераторов и критиков увидело в образе Шарика-Шарикова весь русский народ, но оставило незамеченным то, что и сам писатель жил собачьей шариковской жизнью». (См.: Михаил Булгаков. Из лучших произведений. М.: Изофакс, 1993. С. 604.)
Ничего подобного мне не приходилась читать у «бесчисленного множества современных литераторов и критиков», даже у тех, кто совершенно несправедливо увидел в жизни М. А. Булгакова только черные дни, представляя его жизнь как сплошную цепь мук и страданий, вызванных борьбой с цензурой, бездарным правительством, непонимающими редакторами. Нет! Булгаков жил полной жизнью талантливого человека и Художника, познавшего и счастье любви, полноценной жизни, и трагическое непонимание его художнических прозрений, познавшего и цену истинной дружбы, и цену предательства, доносов, повлекших за собой и страх за собственную жизнь и жизнь близких. Ничто человеческое не было чуждо М. А. Булгакову, он жил многогранной человеческой жизнью, а если чаще всего его не понимали, то что ж… Таков удел Гения в любое время и в любой стране.
В этом томе представлены все известные произведения М. А. Булгакова о белой гвардии, прежде всего роман «Белая гвардия» и драма «Дни Турбиных»… В Приложении любознательные читатели могут познакомиться с первой и второй редакцией пьесы «Белая гвардия», с теми сценами, с которыми в ходе работы над пьесой автору пришлось по тем или иным соображениям расстаться. В Приложении можно прочитать и две главы романа «Белая гвардия» в ранней их редакции, посмотреть, как первоначально автор предполагал развитие событий и человеческих судеб, отображенных в романе.
Возможно, в этом томе не учтены еще какие-то «мелочи», но ведь предполагаемое издание вовсе не академическое, хотя здесь впервые публикуются три редакции пьесы о белой гвардии, со сценами, исключенными из основного текста: каждую редакцию автор приносил в театр для постановки на сцене, а не для того, чтобы «выбрасывать», переделывать, приспосабливая к сиюминутным настроениям власть имущих.
Это издание стало возможным благодаря Светлане Викторовне КУЗЬМИНОЙ и Вадиму Павлиновичу НИЗОВУ, молодым и талантливым руководителям АКБ «ОБЩИЙ», благодаря директору производственно-коммерческого предприятия «РЕГИТОН» Вячеславу Евграфовичу ГРУЗИНОВУ, благодаря председателю Совета ПРОМСТРОЙБАНКА, президенту корпорации «РАДИОКОМПЛЕКС» Владимиру Ивановичу ШИМКО и председателю Правления ПРОМСТРОЙБАНКА Якову Николаевичу ДУБЕНЕЦКОМУ, оказавшим материальную помощь издательству «ГОЛОС», отважно взявшемуся за это уникальное издание.
Виктор ПЕТЕЛИН
Посвящается
Любови Евгеньевне Белозерской [5]
Белая гвардия[3][4]
Роман
Пошел мелкий снег и вдруг повалил хлопьями. Ветер завыл; сделалась метель. В одно мгновение темное небо смешалось с снежным морем. Все исчезло.
— Ну, барин, — закричал ямщик, — беда, буран.
«Капитанская дочка»
И судимы были мертвые по написанному в книгах, сообразно с делами своими. [6]
Часть первая
1
Велик был год[7] и страшен год по Рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй. Был он обилен летом солнцем, а зимою снегом, и особенно высоко в небе стояли две звезды: звезда пастушеская — вечерняя Венера и красный, дрожащий Марс.
Но дни и в мирные и в кровавые годы летят как стрела, и молодые Турбины не заметили, как в крепком морозе наступил белый, мохнатый декабрь. О, елочный дед наш, сверкающий снегом и счастьем! Мама, светлая королева, где же ты?
Через год после того, как дочь Елена повенчалась с капитаном Сергеем Ивановичем Тальбергом, и в ту неделю, когда старший сын, Алексей Васильевич Турбин, после тяжких походов, службы и бед вернулся на Украину в Город, в родное гнездо, белый гроб с телом матери снесли по крутому Алексеевскому спуску на Подол, в маленькую церковь Николая Доброго, что на Взвозе.
Когда отпевали мать, был май, вишенные деревья и акации наглухо залепили стрельчатые окна. Отец Александр[8], от печали и смущения спотыкающийся, блестел и искрился у золотеньких огней, и дьякон, лиловый лицом и шеей, весь ковано-золотой до самых носков сапог, скрипящих на ранту, мрачно рокотал слова церковного прощания маме, покидающей своих детей.
Алексей, Елена, Тальберг, и Анюта, выросшая в доме Турбиной, и Николка, оглушенный смертью, с вихром, нависшим на правую бровь, стояли у ног старого коричневого святителя Николы. Николкины голубые глаза, посаженные по бокам длинного птичьего носа, смотрели растерянно, убито. Изредка он возводил их на иконостас, на тонущий в полумраке свод алтаря, где возносился печальный и загадочный старик Бог, моргал. За что такая обида? Несправедливость? Зачем понадобилось отнять мать, когда все съехались, когда наступило облегчение?
Улетающий в черное, потрескавшееся небо Бог ответа не давал, а сам Николка еще не знал, что все, что ни происходит, всегда так, как нужно, и только к лучшему.
Отпели, вышли на гулкие плиты паперти и проводили мать через весь громадный город на кладбище, где под черным мраморным крестом давно уже лежал отец. И маму закопали. Эх… эх…
Много лет до смерти, в доме № 13 по Алексеевскому спуску, изразцовая печка в столовой грела и растила Еленку маленькую, Алексея старшего и совсем крошечного Николку. Как часто читался у пышущей жаром изразцовой площади «Саардамский Плотник»[9], часы играли гавот, и всегда в конце декабря пахло хвоей, и разноцветный парафин горел на зеленых ветвях. В ответ бронзовым, с гавотом, что стоят в спальне матери, а ныне Еленки, били в столовой черные стенные башенным боем. Покупал их отец давно, когда женщины носили смешные, пузырчатые у плеч рукава. Такие рукава исчезли, время мелькнуло, как искра, умер отец-профессор, все выросли, а часы остались прежними и били башенным боем. К ним все так привыкли, что, если бы они пропали как-нибудь чудом со стены, грустно было бы, словно умер родной голос и ничем пустого места не заткнешь. Но часы, по счастью, совершенно бессмертны, бессмертен и «Саардамский Плотник», и голландский изразец, как мудрая скала, в самое тяжкое время живительный и жаркий.
Вот этот изразец, и мебель старого красного бархата, и кровати с блестящими шишечками, потертые ковры, пестрые и малиновые, с соколом на руке Алексея Михайловича, с Людовиком XVI, нежащимся на берегу шелкового озера в райском саду, ковры турецкие с чудными завитушками на восточном поле, что мерещились маленькому Николке в бреду скарлатины, бронзовая лампа под абажуром, лучшие на свете шкапы с книгами, пахнущими таинственным старинным шоколадом, с Наташей Ростовой, «Капитанской дочкой», золоченые чашки, серебро, портреты, портьеры, — все семь пыльных и полных комнат, вырастивших молодых Турбиных, все это мать в самое трудное время оставила детям и, уже задыхаясь и слабея, цепляясь за руку Елены плачущей, молвила: