или нет? Да, вас исключили из монашеского ордена, но, если проявить горячее рвение, кто посмеет отказать?
– Да нет, я не о том. Дело не в монастыре.
– Тогда в чём?
– Вопрос в том, имею ли я чёткое понимание проблемы, чтобы биться над её решением.
– Разве существует что-то невозможное? Попробуем, испытаем себя до конца. Представим, будто мы ещё не родились в этом мире…
– Я продолжу свои скитания. Буду бродяжничать под видом падшего монаха.
– Ну что вы…
– Буду скитаться, как и раньше. Блуждать и блуждать – ведь для меня это тоже один из путей решения проблемы. Ещё немного усилий – и блужданиям придёт конец. Тогда останется уйти. Уйти туда, откуда не возвращаются.
Чисан скривил губы в горькой усмешке. Я вспомнил про пузырёк с ядом и покосился на его поясной мешочек, чувствуя, как по спине пробегает дрожь. В пузырьке был цианистый калий – этим порошком убивали фазанов. Я мысленно потряс головой.
– Вы можете и сейчас вести монашескую жизнь. Какая нужда в удостоверении? Во времена Будды один монах семь раз нарушал заповеди, и всё равно его снова и снова принимали в монастырь…
– Побун, ты не понимаешь моих слов! Я не об этом. Эта не какая-нибудь метафизика, вроде того, что, не зная, откуда пришёл, не узнаешь, и куда идти. Меня терзает проблема вполне физическая, реальная. Я просто огорчён: как ни прискорбно, нет ни малейшей надежды допустить, что где-то меня ждёт край, в котором найдётся подходящее для меня место и где мне будет гарантирована свобода одиночества; что можно купить билет с конкретным пунктом назначения, сесть в автобус и поехать туда. Ведь я лишён этой свободы одиночества, потому и не задерживаюсь нигде дольше месяца. Как бы я был счастлив, если бы никто и ничто в этом мире, даже сам Будда, не вмешивались бы в мою жизнь и я мог бы остаться всецело наедине с собой…
– Кажется, я знаю один такой храм. Это очень тихое место. Настоятель там – мой старший брат в Дхарме, он вас примет.
Чисан медленно покачал головой.
– На самом деле никакой срочности нет – дело не в том, что мне некуда податься. Если считать проблемой это, то волноваться не о чем. В конце концов я найду себе приют, где-нибудь прибьюсь. Мне ещё не случалось остаться без крыши над головой… Наверное, проблема в духе… Этот проход, в который протиснешься одной-единственной чистой, как соджу, костью, после того как сгорит плоть и выкипит кровь. Единое, имеющее власть продавать и покупать души. Площадь душ, где все они, умерев, могут родиться вновь… О-о, это жгучее пламя, способное меня убить и возродить к жизни! Оно остыло, словно сухой пепел, и вот я в недоумении сижу на станции, где все куда-то уезжают…
Отправившись вслед за мастером Чиамом в горы, я вскоре обрил голову и начал послушническую жизнь. Я трудился изо дня в день не покладая рук: готовил трапезу на тридцать с лишним человек; варил рис для подношений, совершавшихся три-четыре раза в сутки; убирал в помещениях и выполнял всевозможные поручения старших, однако всё это было мне ничуть не в тягость. Когда я сидел на корточках возле печи и, постукивая по ней кочергой, твердил «Сутру тысячи рук и глаз»; когда бежал в храм с медной чашей жертвенного риса; когда простирался в земном поклоне у ног Будды Шакьямуни; когда приносил своё измочаленное тело в келью послушников и засыпал мёртвым сном – я всё время думал о той птице в бутылке.
Так прошло полгода, и я дал десять обетов. На моей левой руке горел фитиль[20]. Монах-наставник вопрошал:
– Во-первых, обязуйся не убивать. Убийство живых существ сократит число твоих дней в последующих жизнях, а погибшие от твоей руки станут толпами преследовать и истязать тебя. Обязуешься ли не убивать?
– Обязуюсь, – твёрдо обещал я.
– Во-вторых, обязуйся не воровать. Присваивая чужое, человек лишается зерна счастья и удачи, а в последующих жизнях родится нищим и безродным. Обязуешься ли не воровать?
– Обязуюсь.
– В-третьих, обязуйся воздерживаться от блуда. Предающийся разврату в последующих жизнях родится глупцом с помрачённым разумом и будет терпеть поношения от людей. Обязуешься ли не совершать блуда?
– Обязуюсь.
– В-четвёртых, обязуйся не лгать. Лживый лишается зерна истины, ему перестают верить, и все его дела обречены. Обязуешься ли не лгать?
– Обязуюсь.
– В-пятых, обязуйся воздерживаться от спиртного. Упивающийся вином лишается зерна мудрости; он не слушает добрых, благих наставлений мудрецов, а следует порочным, безрассудным наветам демонов-совратителей. Его отравляют яды алчности, злобы и неведения; одолевает лукавая, жестокая зависть. Порабощённый десятью великими грехами и восемью страшными помрачениями, он низвергается в ужасные низшие миры[21], откуда вовеки нет спасения. Обязуешься ли не пить вина?
– Обязуюсь.
– Обязуешься ли не носить дорогих украшений и не умащать тело благовониями?
– Обязуюсь.
– Обязуешься ли не петь песен, не танцевать и избегать подобных зрелищ?
– Обязуюсь.
– Обязуешься ли не спать на высоких и роскошных кроватях?
– Обязуюсь.
– Обязуешься ли не иметь золота, серебра и прочих драгоценностей?
– Обязуюсь.
– Обязуешься ли не вкушать пищи в неположенное время?
– Обязуюсь.
Обязуюсь, обязуюсь, обязуюсь…
Каса, роба, чаша для еды, котомка – всё необходимое для монашеской жизни, как и моё буддийское имя Побун, досталось мне от монаха-затворника Чиама. Я стал его учеником.
Однажды, когда уже пробил полночный колокол, мне передали, что наставник зовёт меня к себе. Келья старого монаха-затворника была истинной обителью мастера дзен: от голых стен веяло суровостью и торжественным покоем. Я трижды простёрся в земном поклоне и опустился на колени. Наставник, похоже, пребывал в самадхи[22]: он сидел опустив веки, а его лицо было всё так же прекрасно и все так же строго.
Наконец он открыл глаза и коротко спросил:
– Достал птицу?
Я перестал дышать. По спине покатился холодный пот.
– Даже не знаю… – тихо ответил я.
Наставник жестом велел мне уйти. Я снова трижды поклонился и на цыпочках шагнул к двери. И тут за спиной раздался его стальной голос – мне словно влепили подзатыльник:
– Узнать то, чего не знал, – это прозрение. А прозревший и есть будда.
Мой день начинался птичьими криками. Они раздавались то и дело с утра до ночи и снова – с утра до ночи: унылые, отчаянные крики. Они превратились в звон в ушах и ввергали меня в омут бессонницы. Я бился, чтобы вытащить из заточения надрывавшуюся птицу, но чем больше старался что-либо сделать, тем сильнее сжималось горлышко бутылки, и я утопал в темноте.
Издалека донеслись паровозные гудки. Долгие и протяжные, они понемногу