Секс, я думаю, не однажды был связан с судилищем ритуально — связь уходит в глубину веков, в нравы племен. (Меня колотит, когда думаю об этом; в двух шагах от спросного стола — бездна.)
5
Расспрашивая, человека уже и раздевают, вплоть до самой наготы, и то уже есть секс, уже постель, и каждая следующая сброшенная тряпка злит и распаляет как их, сидящих за столом, так и нас, спрашиваемых (мы — в женской роли). Но ведь удовлетворения нет. Они разложили, раздели тебя своими вопросами, и, передавая от одного к другому, коллективно поимели твою душу, но все как бы впустую, без выброса семени. Неполнота обладания очевидна, и графин в середине стола играет лишь роль торчащего камня, ритуального фаллоса (бессмысленно стоящий графин, из которого никто и никогда не пьет). И как только жертва уходит от их спроса за дверь, ощущение этой неполноты наваливается на судей. Он ушел. Ушел, и судилище тотчас стало безвкусным — они даже оглядываются друг на друга: чего мы тут сидим? зачем? что за насмешка?!.
Геосексология — пора бы ввести такое слово. Грубая географическая схема такова. В Латинской Америке — секс и кровь. В Америке — секс и доллары. В России — секс и спрос. В Европе — секс и?.. ну?.. — ну, конечно же! Ну разумеется, в Европе секс и семья, как я мог это забыть? (Ночь. Ирония слабеет. Иронии бы тоже надо спать.)
Так что осознанно или неосознанно, но после коллективного тотального досмотра твоей души их неостановимо тянет теперь к самому что ни на есть бытовому сексу. Что бы и как бы они там ни объясняли, их тянет, влечет, они должны торопиться к соитию, и самый серенький грех в эти последующие часы их устроит. (А заодно и лазейка, так как все еще длится возможность несколько часов отсутствовать, не объясняя своей жене или своему мужу.)
Но есть и высокое оправдание. Зачать новую душу, оплодотворить хаос (у них вполне претензии Бога). Примерив на себя роль Бога, они ведь тем самым взяли на себя и непрерывность всей проблематики Творца. Именно так: завершая Судом чью-то жизнь, они бы должны начать, точнее сказать, зачать жизнь следующую. Начинать же и зачинать они умеют отнюдь не из хаоса и не из глины. И потому-то сразу после всякого судилища каждый из них бегом бежит к постели, к совокуплению — как мужчина, так и женщина, — в них срабатывает крохотный ген взаимосвязи смерти и жизни. (Они обязаны. Они должны выполнить заложенную онтологическую программу: зачать чью-то новую жизнь после того, как чью-то прежнюю жизнь закончил.)
Сразу за СЕКРЕТАРСТВУЮЩИМ, за гладеньким и чистеньким секретарем-протоколистом, сидят с правой стороны два МОЛОДЫХ ВОЛКА. Один из них волк НЕОПАСНЫЙ. (То есть он здесь неопасный. Вообще-то он рвет зубами все, что придется: место по службе, женщину, девицу, скорые деньги, выпивку, — торопящийся и всегда алчный.) Но здесь он скучает. Плевать ему на них. Он, конечно, поддерживает спрос, но иногда, именно из наплевательства и из известного бесстрашия, он способен тебя (жертву, сидящую за столом посередине) вдруг поддержать, оправдать, а то и клацнуть зубами, огрызнувшись в сторону ТОГО, КТО С ВОПРОСАМИ, или в сторону ПАРТИЙЦА — мол, нечего меня учить и одергивать, сам знаю.
Опыт, впрочем, для него интересен: ему не хочется упустить, как именно затравили тебя. В такую минуту (а прежде он скучал) его глазки с сонной ленцой открываются: мол, нет, не проспали тот волнующий предмомент, когда доламывали, и когда человек наконец сломался. (Косвенно полученная радость хищника. Вот она. Мысленно он прикидывает, как у него на работе вот так же завалят в свой час и пригрызут непосредственного начальника, если тот зазевается, старый барбос! еще увидим его жалким!..)
— Что виляешь, что ползаешь, — вдруг возмущается он, если жертва (если ты, задерганный вопросами), уже готовая, уже с переломанным позвоночником, все-таки находит в себе силы тянуть время: оправдывается и уползает куда-то в сторону от расправы. (И главных слез, тех, что искренние, с сукровичной водой, — этих слез все никак нет.)
Он — из растущих. (Из набирающих у себя на работе очки.) Из тех, кто хотя бы немного в славе: он движется по некоей лестнице, растет и (наедине с собой) уже пестует свое тщеславие. Он остается, по сути, тем же молодым волком, но уже не хватает, загрызывая, все подряд.
Ему мила сцена, когда его упрашивают: стоят возле него и говорят, заглядывая в глаза. И когда войдет, он сядет за судилищным столом близко к графину с водой, но не потому, конечно, что жажда, а потому, что уже есть подсказанная и привычная близость к центру. Но он еще туда не вошел. Он идет, и с ним рядом пытается идти некий жалкий тип, вероятно, приятель того, кого сейчас будут сурово за столом спрашивать (дружок сегодняшней жертвы), — идет бок о бок, ища возможность замолвить словечко. И тут, разумеется, следует быть решительным:
— Нет, нет. Ничего вам не обещаю...
Но тот продолжает, лепечет свое:
— Избави бог, я и не прошу, чтобы обещали — я знаю, вы человек беспристрастный. Я только хочу сказать... Я всего лишь... я думаю, что возможно...
— Нет. Не обещаю.
При этом, однако, молодой, растущий ВОЛК ИЗ НЕОПАСНЫХ не уходит от просителя резко в сторону и даже не отворачивает головы. Он дает этому просителю — пусть полупросителю — идти рядом. И еще одному полупросителю, который уже справа пристраивается на ходу, тоже дает сказать и идти рядом. (Хотя и ему не обещает.) Он не против, чтобы тот, что слева, да и другой, что забегает сейчас справа, шли и шли вот так рядом и заглядывали в глаза, и что-то говорили, просили всю его долгую (он так надеется) жизнь.
— Нет. Не обещаю.
Глазами других людей (отраженно) он отлично видит и себя, и эту нашу с вами припляску на ходу вокруг него. Он уже повернул от лифтов по коридору, он идет ровно, а мы все спешим, приноравливаясь к его шагу, — спешим и говорим, как нам кажется, важное.
Другой МОЛОДОЙ ВОЛК более весел, из него прет энергия, он остроумен. (Витальные ключи, бьющие из самой глубины натуры, выносят на его лицо замечательную яркую улыбку. Так и чувствуешь токи жизни.) Таких любят, точнее сказать, такие всем нравятся. И особенно улыбка. Приятно смотреть. Хотя, разумеется, именно он на судилище тебе хамит, тычет тебе с первых же слов или вдруг кричит: «Как сидишь? Что это ты развалился?!» — он одергивает, не вникая в тонкости. И он же загоняет в угол прямыми и, если ты это допустишь, унижающими тебя вопросами.
МОЛОДОЙ ВОЛК ИЗ ОПАСНЫХ тем и опасен, что хочет прихватить во всяком месте (в частности, здесь, за столом судилища). Использование ситуации в своих целях, то есть свой навар, он не обдумывает и секунды, потому что хватательный навык укоренился и, как инстинкт, лежит уже в самой его сути. (Добыча. То есть ты — добыча, все твое — добыча, и вся твоя жизнь — его добыча.) Если ты загнан и падаешь, что-нибудь твое следует пригрызть. Неплохо бы женушку, если не так стара, если толста и добродушна (самый лучший тип!). Можно и дочку твою, лет восемнадцати, совсем неплохо. Но с этими восемнадцатилетними обычно вляпываешься, бросаешь, потом их жалеешь — нет уж, к чертям, проще и лучше жену!..
И когда за день-два до судилища твоя жена появляется и хочет с кем-то из влиятельных поговорить (в волнении она расспрашивает, как и что, ее помаленьку пробивает дрожь), молодой ВОЛК тут как тут: он даже не почувствует подделанность своей лжи, потому что как раз сейчас проступает его суть: его естество. Да, мадам, могу помочь, да, это в наших силах, постараемся разобраться. Когда люди ко мне с душой — я тоже с душой. И... глаза свои быстрые вперед. Глаза — в глаза. Нет, нет, деньги его не интересуют. (Интересуют, но сейчас можно начать с другого: с более волнующего.) Нет, нет, какие там деньги! Вы — женщина, вот вы сами и догадайтесь... и после запинки сразу, уже без пауз, по-волчьи:
— Хотите, приду к вам на чай?.. Я думаю, лучше днем, когда тихо и спокойно?
И с улыбкой:
— Если выпивка тоже будет, она нам с вами не помешает, верно?
Конечно, в свою пору ты тоже поучаствовал и побывал в числе тех, кто судит. (Каждый побывал, каждый сидел рядом.) Наше сознание полууправляемо; и если за судным столом тебе пришел черед сказать слово и возник некий психологический сбой, ты запинаешься лишь на миг, а потом просто и как бы охотно говоришь, попадая в пришедшую тебе на помощь ауру спросных слов (хотя бы и тебе чуждых).
Двигаясь из юности в зрелые года, ты не мог миновать и не быть в этой паре молодых волков. Было скучновато, но зато было расположение к тебе женщины, сидящей рядом (сначала она сидела поодаль, но ты к ней пересел через одно-два судилища); ее вполне можно было счесть КРАСИВОЙ. Твои молодые волчьи повадки подогревались, к тому же ее более старшим возрастом, и соответственно ее чувственным опытом, и плюс ее мужем. (Верно: ты отошел вскоре от судебного застолья. Но ведь отошел случайно. И это уже после, перетряхивая всю коробку, жизнь сделала тебя более ранимым. И все более сочувствующим тем, кто подсуден.) Лысый многоженец... ах, как он умно извивался, оправдывался, как издалека стал вдруг нацеливать теплый голос на ответное человеческое сочувствие, на сострадание (которого он хотел от нас), а я спросил: «Вы собираетесь нам рассказывать о всех своих женщинах?» — он улыбнулся, ответив: «Мне придется», — однако я продолжил: «Не о всех. Пожалуйста», — и после этого скромного ненажимного попадания весь боевой воздух из него вдруг вышел. Он обмяк. (Он сразу на наших глазах обмяк, а ведь как держался!) — попав в человека раз, я тотчас почувствовал гон, привкус погони. В его оправданиях открылся пробел (и незащищенность) с другого фланга — и я ткнул туда: «Правда ли, что вы много говорите про Андрея Ивановича и его жену?.. с чего? был ли повод?..» И тут он совсем пал духом, голос его скрипнул, и селезенка жалобно екнула (звук екающей селезенки был мне тогда незнаком). Андрей Иванович — шеф, большой начальник, и постыдно, что я этим ударил. Но ведь я не собирался так очевидно засвечивать, нет, нет, я просто шел по следу, ломил, гнал, а шеф, толстяк-начальник, был козырем, и в азарте я козырнул, как в игре.