Ему было уже за пятьдесят, у него была репутация значительного поэта, но ему, как плохому мальчику для битья, все еще не позволили издать ни одной книги стихов. Появилась надежда, что вот-вот из печати выйдет первый его сборник - «Перед снегом», и он ждал выхода этого сборника с юношеским трепетом: ведь его столько раз задерживали и откладывали! Название сборника было выбрано А.А. не случайно – период перед снегом вызывал у него невыносимую боль в раненной во время войны ноге. Об этой боли напоминали ему страдания, которые он испытывал перед выходом в свет своей первой поэтической книги.
Оглядываясь на прошедшую жизнь, А.А. любил читать своим хорошо поставленным бархатным баритоном замечательные строки, потрясавшие меня тогда глубиной и верностью выраженного в них отчаяния:
«Для чего я лучшие годы
Погубил на чужие слова?
Ах, восточные переводы,
Как болит от вас голова!»
От этих слов хотелось плакать – и было от чего! Сердце мое надрывалось сочувствием. Впрочем, старинная мебель в благоустроенной квартире у метро Аэропортовская, как и картины в золоченых рамах, мягко поблескивавшие над мягкой пушистостью ковров, внятно отвечали на вопрос, для чего именно поэт погубил свои лучшие годы.
Что поделать – это были гримасы советской эпохи, о которой многие сегодня вспоминают с нежностью и тоской по утерянной благодати. Многие, но не я. Наверно потому, что я, не успевши тогда как следует зачерпнуть густого варева из соцреалистического котла, успела зато вовремя вырваться в другое пространство и вдохнуть разреженный воздух других высот.
Но я сейчас не об этом, а о сыне А.А., знаменитом режиссере Андрее Тарковском, который странным извилистым путем утвердил имя отца на положенном ему месте в русской поэзии.
Звезда Андрея начала быстро восходить где-то на второй-третий год моей дружбы с А.А. Сперва появилось «Иваново детство» и в литературных салонах заговорили о поразительном молодом режиссере, которому прочили большое будущее. К моменту появления слухов о гениальном, запрещенном, но кое-где кое-кем уже виденном фильме «Андрей Рублев», имя Тарковского-сына начало реверберировать в московских либеральных тусовках, заглушая все другие имена.
Естественно, что я жаждала воспользоваться своим привилегированным положением, чтобы познакомиться с прославленным сыном А.А. Но как я ни наводила на него разговор, А.А. не спешил его поддержать. И, бывая в доме, я никогда не видела там признаков присутствия неуютного молодого человека, взбудоражившего умы московской интеллигенции. А ведь это были времена, когда начинающие, пусть даже гениальные, кинорежиссеры вряд ли могли позволить себе роскошь выпорхнуть из родительского гнезда. В конце концов, я набралась смелости и спросила у жены А.А., переводчицы Татьяны Озерской, почему я никогда не встречаю у них Андрея.
Я не могла выбрать худшего адресата для своего вопроса. Лицо Татьяны застыло непроницаемой маской, и, наказавши меня ледяным взглядом, она ответила, что Андрей живет у своей матери и здесь не бывает. В результате чего мне открылись новые подробности жизни А.А., о которых я не подозревала – значит, до Татьяны у Арсения была другая жена и Андрей не вхож в дом Татьяны-разлучницы!
И все же однажды я увидела их вместе – отца и сына, они сидели за столиком в ресторане Дома Литераторов. То есть по первому впечатлению А.А. сидел неизвестно с кем лицом ко мне за ресторанным столиком, и я привычно разлетелась к нему здороваться, а может, и присоединиться. Мало что было тогда увлекательней экспромтных посиделок в ресторане Дома Литераторов – можно было оказаться рядом с кем угодно, равно хорошим и плохим, но неизменно интересным!
Однако случилось небывалое - А.А. меня к себе не подпустил. Он предостерегающе поднял руку с заградительно растопыренными пальцами:
- Я занят! У меня родительский час!
И я поняла, что неприязненно повернутая ко мне спина собеседника А.А. принадлежит знаменитому Андрею, но познакомиться с ним мне не удастся. Мне даже не удалось увидеть его лицо – он так и не обернулся поглядеть, с кем говорил отец, и у меня осталось необъяснимое ощущение, что беседа их не была особенно дружеской.
Впрочем, еще через несколько лет, когда мне посчастливилось еженедельно видеть лицо Андрея крупным планом в двух шагах от себя, я усомнилась в своих умозаключениях и укрепилась в уверенности, что он вообще не склонен к дружеским проявлениям к кому бы то ни было.
Я тогда была слушательницей Высших сценарных курсов, где Андрей читал курс режиссуры. Он не столько читал курс, сколько показывал нам свои любимые фильмы, снабжая их краткими комментариями. С его подачи я впервые познакомилась с творчеством Луиса Бюнюэля, который в те годы был практически неизвестен в России. Один известный литератор даже с пеной на губах отрицал наличие в мировом киноискусстве какого-то Бюнюэля, ссылаясь на то, что он о нем никогда не слыхал.
Из уст Андрея Арсеньевича я впервые услышала не только имя Бюнюэля, но и обоснование эстетики торжествующего уродства. Как он любил смаковать изощренный садизм «Андалузского пса», как увлеченно посвящал нас в интимные подробности режиссерской работы над оргией нищих в «Веридиане», с каким трепетом открывал нам секреты фрейдовских подтекстов «Дневной красавицы» и «Дневника горничной»! И неспроста – уж кому, как не ему надлежало быть знатоком фрейдовских подтекстов в жизни и в искусстве!
После его лекций мне открылась природа режиссерского восторга при съемках душераздирающих сцен из «Андрея Рублева», где щедро заливают расплавленную смолу в глотки и натурально выковыривают глаза из глазниц. И стало понятно, что душа человека и режиссера Андрея Тарковского раздираема вечной неизбывной мукой, от которой нет убежища, нет спасения.
С еще более обостренным выражением этой неизбывной муки в фильмах Тарковского мне пришлось столкнуться через много лет, когда я приехала из Израиля на Каннский фестиваль.
Первым, что неприятно-назойливо бросилось мне в глаза в Каннах, было стремление всех и каждого попасть в ассортимент и приобрести марксово качество товара. На этом стремлении помешались все - и сотни голых девушек разных цветов и рас, целыми днями зябнущих на продуваемом ветром пляже перед Пале Фестиваля, и обезумевшие от напряжения кинозвезды, и понукаемые ненасытными продюсерами режиссеры. Некоторые из них достигли такого совершенства, что, сходу миновав потерявшую рыночную ценность стадию искусства, научились изначально придавать своим творениям откровенно товарный вид. И потому искусством фестиваль порадовать не мог. Там предлагали и принимали в расчет только товар, - ничего, кроме товара!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});