городе и даже в деревнях). Пройдя под порталами, я оказываюсь на еще более знаменитой Пуэрта дель Соль, — Ворота Солнца давно стали центральной площадью. Об этом я догадываюсь сразу, я видел достаточно фотографий. Здесь уже людно. Кричат газетчики. Уличные торговцы продают галстуки, дешевые, но яркие. Другие предлагают всевозможные значки. Продают носовые платки, и я покупаю два красных: на одном — Ленин, на другом серп и молот. Из колодца метро выходят все новые люди. Вот балкон, с которого в 1931 году была провозглашена республика, узнаю по фотографии и его. Вот на стене огромный четырехугольник с часами, разбитыми бомбой, — по ним мадридцы всегда проверяли свои.
Я иду дальше, я уговариваю себя, что просто гуляю, вот как эта молодая мать с колясочкой, в которой спит ребенок. Пустая скучная улица. Красивое старинное здание — их совсем немного в большом чиновничьем городе, они теряются среди пышных банков и учреждений. Невысокие дома. Мало прохожих. Большой сквер, перед ним дворец. Ко мне подходит человек в форменной фуражке, что-то говорит, я не понимаю, он переходит на французский, объясняет: здесь опасно, сюда часто залетают пули, лучше идти под прикрытием дворца.
— Вы иностранец, сеньор? Это хорошо, что вы приехали к нам. Я, видите ли, был раньше гидом, поэтому я говорю на вашем языке. Я показывал туристам дворец. Теперь туда не пускают. Я хожу здесь по привычке. Это королевский дворец, теперь национальный. А вы не боитесь пуль, это хорошо. Некоторые сразу бросаются к стене. Скажите, сеньор, когда же ваша страна поймет, что надо помочь нам? Не для нас, для вас.
— Моя страна это поняла, — отвечаю я. — Я русский.
Гид снимает фуражку.
— Разрешите пожать вашу руку, товарищ… И все-таки отойдите к стене.
Я прошел вдоль стены до решетки сада. Вдали виднелись поле, горы. Отсюда меня прогнал полицейский — он жестами показал мне, что сюда залетают пули. Я пошел дальше, обогнул решетку, спустился вниз по улице. Тут патруль потребовал документы.
— Дальше фронт. Нужен пропуск. Конечно, с вашим паспортом мы вас пропустим, но как будет дальше?
Они не запрещали, они уговаривали, даже говорили по-русски «товарищ», только произносили «товарич».
Я пошел назад. Было так же светло и прохладно. Высоко вдали я увидел снежные горы. Где-то там — Гвадаррама, туберкулезные санатории, там шли первые бои за Мадрид. Народу на улицах становилось все больше. Никто не смотрел на небо: фашисты теперь редко появлялись над Мадридом. Не слышно было выстрелов: выдался спокойный день.
Потом товарищи повезли нас в район, особенно пострадавший от авиации. Нам показали разбитый бомбами дворец герцога, чья фамилия мелькает на страницах учебников истории. По пустым улицам, по хрустящему стеклу мы шли мимо оставленных жителями высоких домов. Нам предложили войти в один из них: сверху можно будет посмотреть на фашистские позиции в Каса де Кампо и на гору Гарабитас, из-за которой стреляет по городу артиллерия. Мы поднялись на верхний этаж, вошли в открытую дверь какой-то квартиры, оказались в пустой комнате с широким окном без стекол. У окна стояло кресло, в кресле спиной к нам сидел человек. Он смотрел в подзорную трубу, потом опустил ее, поставил по одну сторону кресла. По другую на полу стояла бутылка. Он поднес ее к губам, отпил, снова поставил на пол, снова взялся за трубу.
— Хемингуэй, — сказал кто-то.
Хемингуэй обернулся, кивнул и сказал:
— Кто хочет посмотреть в трубу — пожалуйста, кто хочет виски — пожалуйста. Когда будете смотреть в трубу, не высовывайтесь: блеснет стекло, фашисты могут заметить и выстрелят из орудия. У них хорошие наблюдатели. Это не очень приятно, а кроме того, они тогда уже не остановятся, начнут стрелять по городу.
Он встал, оказался выше всех, неуклюжий, даже немного нелепый в помятом клетчатом костюме. Но двигался он легко. «Как балерина на пуантах», — шепнул один из нас. Говорили, конечно, о войне и Мадриде. Наклонив голову, морща лоб, Хемингуэй внимательно слушал собеседника и легко отвечал, не выбирая слов. Кто-то сказал, что Германия и Италия очень сильны.
— Германия — может быть, — сказал Хемингуэй. — Италия — не думаю. Кроме того, я поставил на красных, а я никогда не меняю ставок. — Он засмеялся, сразу помолодев, и прибавил: — Я об этом даже писал.
Я смотрел на него, почти не скрывая любопытства, и не мог отделаться от ощущения, что передо мной не Хемингуэй, а один из его героев — с тем же лексиконом, с той же бутылкой виски, с тем же внешним спокойствием, с той же обычной, будничной речью, за которой всегда чувствуется сложный подтекст.
Ему тогда было под сорок, он казался то моложе, то старше своих лет. Но он был крепко сшит, — видимо, никакое физическое усилие ему не было трудно.
3
В первые дни я ходил по Мадриду растерянный, в состоянии беспрерывного волнения и неразборчивой жадности. Все было необыкновенно значительно; как разобраться в том, что же важно и что нет? Мне говорили: «Надо заехать в Дом писателей, познакомиться с Рафаэлем Альберти и Марией-Тересой Леон». Я поехал в роскошный особняк. В полутьме звенело стекло люстр. Ко мне вышли два удивительно красивых человека, они что-то говорили, и, хотя разговор шел по-французски, я ничего не понимал, потому что не слушал. Мне все казалось, что я должен быть на улицах, если не в окопах. Когда мы подружились с Альберти, он сказал мне: «А я в первый раз подумал, что ты из тех писателей, которые ненавидят своих собратьев».
Кому-то приходило в голову, что мне надо показать знаменитый парк в центре города — «Буэн Ретиро». Я шел по дорожкам, мимо павильонов и прудов, и думал о том, что гулять могут только сумасшедшие. Кто-то тащил меня в магазины: «Купи что-нибудь жене, подумай — подарок из Мадрида». Я думал, что только сумасшедшие делают покупки, но покорно покупал то, что за меня выбирали другие.
Наконец я пришел к Кольцову. Он только что откуда-то приехал. Кольцов был сдержанным человеком с глубоко спрятанной внутренней ласковостью к людям. Я знал его давно. В номере,