Он сознательно ограничивал себя – как и мы все. Были запретные темы, которых касались редко и обиняком, а то и вовсе не касались: пропавший пес – для Валентины, судьба женщины-Весны для Ромэйн, история картины с Себастьяном – для Эугена. И тот образ моей королевы, что был запечатлён в моей крови.
Разумеется, каждый пленник нашей реальности рано или поздно, тем или иным образом выходил из своего заточения. Так случилось и с Мансуром. Эуген вначале дичился безрукого, но потом сблизился с ним настолько, что однажды соблазнил походом к ручью – не так далеко, сказал, и за локоть поддержу, чтобы тебе не потерять равновесие и не упасть.
Обратно они оба вернулись невероятно довольные, набрав большую флягу проточной воды и полные заплечные мешки драгоценной гальки. Яшма, зеленоватая, бурая и розовая, хризопразы яблочных тонов, авантюрины со вкраплением солнечных искр, лиловые аметисты и грубо-синие лазуриты, бирюза, лазурная, голубая и белая, гранаты, густо-алые, как кровь, рыжий сердолик и серый агат.
– Водоём для красоты устроим, – объяснил Эуген. – В этой воде самоцветы особенно ярко переливаются.
– Кавсар, – промолвил его спутник с восхищением. – Неизбежная часть рая – источники со сладкой влагой. Но хорошо ли будет укоротить слишком длинный путь к нему? Мы с тобой, как и все здесь, в простой воде не нуждаемся.
Мы с тобой. Это и впрямь было так. Кажется, обе наших женщины поняли это куда раньше меня, ибо Валентина стала частенько переговариваться с Мансуром через тамарисковые заросли, закутавшись сама и завесив лицо по самые глаза куском дряхлого батиста – чтобы не пугать мужчину неподобным зрелищем своего старческого безобразия. Ромэйн, слегка притворяясь существом одного пола с нашим неправоверным мусульманином, соблазняла его эскизными картонами со всякой фантасмагорией, в том числе связанной с изображением человека, а он лишь улыбался.
И тамариск понял. Недаром заблагоухал (или то источала ароматы сама плоть святого?) и протянул свои воздушные корни к чугунным копьям, оплетая их на манер винограда, сливая свой пряный запах с тягучим золотом отяжелевших от цвета лип.
Беззаконие творилось в природе. Знак беззакония, что уже заполонило жизнь обоих моих мужчин, юного и зрелого, лёг на весь наш мирок.
Но там ли он – об этом знать я буду,Когда низвергнут будет он оттуда,
– цитировала, не слишком точно, наша Ромэйн строки поэта по имени Шекспир и с ехидцей посмеивалась:
– Что делать! Эуген решил, что мужу лучше полагаться на другого мужа, чем подвергнуться насилию женщин.
Ибо в одну грозовую ночь, полную тихих зарниц, рухнула под тяжестью цветущих лоз часть внутренней ограды, низвергнут был замок дракона, и тамариск сплошь одел руины, а заточённый внутри рисованный лик исчез, как нам сказали, без следа.
– Он был мороком в пустыне, этот каменный оборотень, – сказал Мансур о величественном и устрашающем строении. – Вот и развеялся.
– Портрет Дориана Грея совпал с оригиналом, – непонятно для меня посмеялась наша учёная дама.
Один шёлковый шатёр остался среди древесных стволов: расправил крылья цвета солнца и слегка трепетал на легком ветру, будто желая улететь – но не улетал, лишь приоткрывал исподволь низкое ложе, крытое ковром с бело-чёрными медальонами дня и ночи. И, быть может, в этом трепете, в свободном парении было знамение для всех нас.
Ибо Эуген, согласно прежним своим признаниям, не прочертивший ни штриха на бумаге, рисовал прозрачными красками, неведомо откуда взявшимися, на больших листах, которые прикреплял к тонкой отполированной доске. Изящный девичий профиль, распущенные волосы порождают вихрь творения: из них сыплются цветы, в них запутались певчие птицы и бабочки – и все это рассыпается на вечернем небосклоне блистательным круговоротом звёзд. Крылатое создание, поникшие перья как бы тают, обращаясь в слезы. Снова девичьи и юношеские лики в окружении цветов и волн, и снова… и снова… Мне казалось, что это усилия не одного Мансура, но более того – его возлюбленного пересоздать былой мир, поколебленный в своей основе. Уж Мансур-то в своем бытии не сомневался и не отчаивался.
Так вот, не успели мы примириться с тем, что руки Эугена соединились с руками Мансура, став единым орудием и оружием обоих, как в одно из утр наступила новая перемена.
Бамбуковый плетень отгородил меня от главного лесного пространства. Слово подарила мне Валентина, которой такое было не внове:
– Это же бамбук, Моргаут, вон какие палки, словно лакированные удилища с узлами сочленений. Наверное, верёвками из своих же листьев поперек схвачен – узкие такие.
Внутри был такой же песок, как в бывшей пустыне, но его уложили волнами вокруг живописных глыб и крошечных криптомерий, тревожно пламенеющих кустов азалии и голубовато-серебристых сосенок, искривленных слив, что стояли в белоснежном цвету, и дикой вишни, на которой уже завязались мелкие плоды, подобные крупным рубинам. Домик посередине сада был тоже бамбуковый и крыт тростником, одна стена была из плотной полупрозрачной бумаги, натянутой на лёгкие рамки.
Белое, чёрное и алое.
И теми же цветами были отмечены лица двух женщин, что отодвинули бумажную стену сёдзи (так это назвало себя всем нам, смотрящим на него). Прекрасно исполненные маски из белил и алой губной помады – только узкие брови прорисованы двумя тёмными чертами посередине лба. Высокая и плоская диадема одной была составлена из серебряных цветов и огромных шпилек, по бокам с которых свисали тонкие коралловые низки. Чёрные, как вороново крыло, волосы другой были собраны в обманчиво простую прическу – низкий гребень сзади и два по бокам удерживали тугой шиньон. Роскошные парчовые халаты обеих были подпоясаны широчайшими поясами, стягивающими грудь, пальцы еле виднелись из широченных рукавов, маленькие бледно-смуглые ножки были босы.
Женщины величаво поклонились на три стороны света – похоже, что обнесен их любезностью был один Мансур, если он не наблюдал за происходящим из шатра своего друга. И застыли, как изваяния богинь.
– Гейши, – прокомментировала Ромэйн. – Мой друг Робер де Монтескью и милая Жюдит Готье…
– Прости, Ром, но они не знали так, как мой Александр, – вмешалась Валентина. – Это, скорей всего, ойран или тайю. Не актрисы, но проститутки высокого полёта. Старшая – сестра и ученица, возможно, дочка первой. Вызывающая роскошь, прически со аршинными шпильками, пояса-оби со сложнейшим узлом спереди, показывающими отнюдь не доступность, но непричастность грубой работе, а главное – босые ступни без носков-таби. Вот это единственное, что было как у крестьянок. Это чтобы мужчина не робел перед живой богиней в сандалиях двадцатисантиметровой вышины.
– Проститутка – и богиня? – с недоумением спросила Ромэйн.
– Законодательница мод, блюстительница хороших манер, – кивнула Валентина. – Виртуозно играет на всех инструментах, включая самый главный, знаток литературы и живописи, сама владеет писчей и рисовальной кистью не хуже многих профессионалов. И, разумеется, может выбирать из толпы знатнейших того, кому будет разрешено как следует на неё потратиться.
Про себя я подумал, что здесь с последним будет сложновато, но мысли своей до конца не завершил, потому что обе красавицы отважно выгрузились из тростниковой хижины, спутились по лестнице, состоящей из двух ступенек, и вышли на середину – почва, похоже, была мягкая и до неправдоподобия чистая, – где снова начали отвешивать виртуозные поклоны уже начетверо. Делали они это так церемонно и с таким потрясающим чувством собственного достоинства, будто чертили вокруг себя незримую границу, внутренняя часть которой, впрочем, была обозначена полукругом роскошных одежд, легшим на песок. Они не стремились очаровать – чары были их неотъемлемым свойством. Они не удостаивали нравиться – так же как и потомственные аристократы не подавляют нижестоящих блеском своего титула. Что дано от рождения – то дано уже навсегда.
Тут мы с Валентиной и Ромэйн проснулись, чего нельзя было сказать о наших мужах.
– Рад вас приветствовать, уважаемые дамы, – поклонился я в качестве старшего. – Мое имя Моргаут, а это дамы Валентина и Ромэйн. Есть здесь ещё рыцари Мансур и Эуген, кои будут рады поприветствовать вас чуть попозже.
– Моригаути, – почти по слогам произнесла старшая из тайю. – Манасури и Ёогэни.
Женщин она проигнорировала, то ли не сочтя достойными внимания, то ли из соображений пристойности (Мансур говорил, что в его краях считается невежливым осведомляться, о том, как поживают ваши домашние), а, может статься, не сумев произнести некоторые согласные. Кстати, я подумал, что у них, как и у всех нас, язык плохо лежит на губах и отменно – в голове.
– Осмелюсь ли поинтересоваться звучанием ваших прекрасных имен и вашими обстоятельствами? – продолжил я в самом витиеватом стиле, какой смог из себя извлечь. – Что до наших собственных, в них нет ровным счётом ничего примечательного, даже в способе казни.