— Что ты каркаешь? Какие потерянные надежды?
— Я так хотела вашего счастья, я так любила Мари!..
— Элоиза, твои слезы разрывают мне сердце! Вытри глаза! Ты сказала что-то странное о Мари, я не понял.
— Она недавно приходила, ваша Мари. И она сказала, что по настоянию родителей и по решению своего сердца освобождает вас от вашего обещания... Она раздумала связывать свою жизнь с вашей... Что с вами, господин Ферма?
— Ты что-то спросила, Элоиза? Нет, я...
— Что вы собираетесь делать?
— А что я могу?.. Если вдуматься... Правда, я люблю ее... Но еще не было на свете женщин, которые довольствовались бы одной любовью!
— Много вы знаете о женщинах! Вы свою арифметику знаете, а не женщин. Слушайте меня, господин Ферма. Мари от нас ушла к вечерне. Вечерня кончается через час. Идите к собору, объяснитесь с ней. Дайте обещание зажить по-иному. Она любит вас, поверьте старухе!
— Это, пожалуй... Пообещать с завтрашнего дня зажить по-другому!.. Элоиза, ты возвращаешь меня к жизни! Так ты говоришь, вечерня кончается через час?
— Ровно через час, не опоздайте! А я пойду упрашивать господина Пежо раскошелиться на один из ваших шкафов.
Вещи пришли в движение, перемещались — хозяин комнаты метался из угла в угол. И опять вещи стали замирать, а на экране, еще туманные, проступали математические знаки.
Теперь весь экран занимала книга, тот фолиант, что лежал на столе. Ферма перелистывал пергаментные страницы, потом схватил перо и пододвинул бумагу. Знаки и числа теснились друг к другу. Ферма заносил на бумагу вычисление, неотступно стоявшее в его мозгу. Только раз он отвлекся и, посмотрев на стенные часы, сказал:
— Я что-то должен был сделать? Ладно, придет Элоиза...
А затем, доведя вычисление до конца, он снова обратился к фолианту и торопливо, брызгая чернилами, стал писать на его полях. Это было уже не вычисление, а излияние. Ферма перекликался с великим математиком древности, умершим за полторы тысячи лет до него. Ферма сообщал ему и миру о событиях сегодняшнего дня.
— «Я нашел поистине удивительное доказательство этой теоремы, — записывал он и читал вслух свои записи, — но поля Диофанта слишком малы, и оно не уместится на них...»
Он взял листочек с вычислением, минуту любовался им — весь экран закрыли знаки, буквы и числа — и, свернув листочек, вложил его между страницами Диофанта. На экране появилось его лицо, Ферма подошел к зеркалу. В зеркале засияли огромные, чуть выпуклые, очень добрые глаза, они смеялись, все лицо смеялось.
— Ты счастливый человек, Пьер! — торжественно сказал Ферма. — Какой день! Нет, какой благословенный день! Я скажу тебе по чести, Пьер: вся прожитая тобой жизнь не стоит этого одного необыкновенного, этого восхитительного дня! Говорю тебе, истинно говорю тебе — нет сегодня счастливей тебя в целом мире!
Радость так и лучилась из Ферма, и потомки, через восемьсот пятьдесят лет ставшие свидетелями его торжества, радовались вместе с ним. А потом излучения мозга Ферма стали забиваться другими — на экране заплясали световые блики.
— Каково? — с торжеством сказал Генрих.
— Кое-что твоя схема дает, — признал Рой. — Но случай с Ферма пока единичен.
— Мы, очевидно, присутствовали при создании того знаменитого доказательства великой теоремы Ферма, которое впоследствии утеряли и которое, сколько помню, не сумели восстановить соединенные усилия математиков мира в течение многих столетий, — сказал Петр.
— Я наведу справку, доказана ли уже теорема Ферма! — крикнул Генрих и скрылся.
— Думаю, все записанное Ферма на том клочке бумаги будет теперь восстановлено полностью, — заметил Рой.
Генрих вернулся сияющий.
— Нет! До сих пор — нет! Почти девять столетий протекло с того дня, и человечество не сумело повторить его удивительное доказательство! Естественно, что он так радовался! Но вот что интересно: работы Ферма после его смерти издал его сын Семюэль. Очевидно, Ферма все-таки женился.
— Не каждый день он доказывал по великой теореме, — возразил Рой. — Нашлись свободные часы и для невесты. Важно другое: в тот знаменательный день мозг Ферма работал с такой интенсивностью, что далеко обогнал среднюю интенсивность мозга людей его поколения. Даже рассеянно оглядывая свою Тулузу и обстановку комнаты, он сохранил нам яркий рисунок ее домов и вещей, и лица, и голоса того президента и той старушки Эло...
На экране вспыхнула новая картина. Генрих нетерпеливо сказал:
— Рой, повремени с комментариями! Дешифраторы передали в зал, что на расстоянии в тысячу светолет от Земли приемники уловили еще одно излучение мозга такой четкости и силы, что оно сравнительно легко поддается переводу в образы и слова.
— Тысячу лет назад! — воскликнул Генрих. — Кто бы это мог быть?
— Твои восторженные крики не лучше моих комментариев, — сказал обиженный Рой.
3
Это была тюремная камера. На полу вповалку лежали заключенные, в квадратик окошка под потолком лился солнечный свет — сноп его не рассеивал, а лишь пронзал полумрак. Фигуры спящих людей, закутанных в рванье, были неразличимо схожи, и лишь один выделялся в сумрачной массе. Этот человек был так же скверно одет, так же скрючился на полу, чуть ли не подтягивал колени к подбородку — над спящими возносился белый парок от дыхания, в углах камеры тускло поблескивала наледь, — так же тяжело дышал, сомкнув глаза, так же стонал не то во сне, не то в забытьи. И единственным, что выделяло его среди товарищей, было то, что он выступал в полумраке отчетливо, с такими подробностями одежды и лица, словно только его кто-то пристально рассматривал со стороны, все остальное охватывая лишь как фон.
Кого-то неизвестного, чьи мозговые излучения была расшифрованы через тысячу лет, интересовал один из всех людей, лежащих на полу тюремной камеры, и он всматривался в этого заключенного со скорбью и жалостью.
Человек на полу лежал в стороне от проникшего ь камеру солнечного луча, но голова его была освещена так ярко, словно свет падал на нее одну. Достаточно было взгляда на эту странную голову, чтобы выделить среди других и запомнись: круглый череп, лишенный волос, круглое безбровое лицо, очень острый тонкий нос, тонкие губы насмешника, остроконечный подбородок человека безвольного, гигантский лоб мыслителя над маленькими глазами, впалые щеки туберкулезника, окрашенные на скулах кирпичным румянцем. Человек, не открывая глаз, кашлял и прижимал руку к груди, жалко морщась, — в груди болело. Так же, не открывая глаз, он внятно — и грустно и насмешливо — проговорил стихами («перевод с французского на современный международный», — доложили дешифраторы):
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});