— Пойду к нему! — решил Зинзага и отправился к соседу.
Вошедши в 148 номер, Зинзага увидел сцену, которая привела его в восторг, как романиста, и ущемила за сердце, как голодного. Надежда пообедать в обществе Франческо Бутронца канула в воду, когда романист среди рамок, подрамников, безруких манекенов, мольбертов и стульев, увешанных полинялыми костюмами всех родов и веков, усмотрел своего друга, Франческо Бутронца… Франческо Бутронца, в шляпе à la Vandic и в костюме Петра Амьенского, стоял на табурете, неистово махал муштабелем и гремел. Он был более чем ужасен. Одна нога его стояла на табурете, другая на столе. Лицо его горело, глаза блестели, эспаньолка дрожала, волосы его стояли дыбом и каждую минуту, казалось, готовы были поднять его шляпу на воздух. В углу, прижавшись к статуе, изображающей безрукого, безносого, с большим угловатым отверстием на груди Аполлона, стояла жена горячего Франческо Бутронца, немочка Каролина, и с ужасом смотрела на лампу. Она была бледна и дрожала всем телом.
— Варвары! — гремел Бутронца. — Вы не любите, а душите искусство, чтобы чёрт вас взял! И я мог жениться на тебе, немецкая холодная кровь?! И я мог, глупец, свободного, как ветер, человека, орла, серну, одним словом, артиста, привязать к этому куску льда, сотканному из предрассудков и мелочей… Diablo!!![7] Ты — лед! Ты — деревянная, каменная говядина! Ты… ты дура! Плачь, несчастная, переваренная немецкая колбаса! Муж твой — артист, а не торгаш! Плачь, пивная бутылка! Это вы, Зинзага? Не уходите! Подождите! Я рад, что вы пришли… Посмотрите на эту женщину!
И Бутронца левой ногой указал на Каролину. Каролина заплакала.
— Полноте! — начал Зинзага. — Что вы ссоритесь, дон Бутронца? Что сделала вам донна Бутронца? Зачем вы доводите ее до слез? Вспомните вашу великую родину, дон Бутронца, вашу родину, страну, в которой поклонение красоте тесно связано с поклонением женщине! Вспомните!
— Я возмущен! — закричал Бутронца. — Вы войдите в мое положение! Я, как вам известно, принялся по предложению графа Барабанта-Алимонда за грандиозную картину… Граф просил меня изобразить ветхозаветную Сусанну… Я прошу ее, вот эту толстую немку, раздеться и стать мне на натуру, прошу с самого утра, ползаю на коленях, выхожу из себя, а она не хочет! Вы войдите в мое положение! Могу ли я писать без натуры?
— Я не могу! — зарыдала Каролина. — Ведь это неприлично!
— Видите? Видите? Это — оправдание, чёрт возьми?
— Я не могу! Честное слово, не могу! Велит мне раздеться да еще стать у окошка…
— Мне так нужно! Я хочу изобразить Сусанну при лунном свете!* Лунный свет падает ей на грудь… Свет от факелов сбежавшихся фарисеев бьет ей в спину… Игра цветов! Я не могу иначе!
— Ради искусства, донна, — сказал Зинзага, — вы должны забыть не только стыдливость, но и все… чувства!..
— Не могу же я пересилить себя, дон Зинзага! Не могу же я стать у окна напоказ!
— Напоказ… Право, можно подумать, донна Бутронца, что вы боитесь глаз толпы, которая, так сказать, если смотреть на нее… Точка зрения искусства и разума, донна… такова, что…
И Зинзага сказал что-то такое, чего умному человеку нельзя ни в сказке сказать, ни пером написать, — что-то весьма приличное, но крайне непонятное.
Каролина замахала руками и забегала по комнате, как бы боясь, чтобы ее насильно не раздели.
— Я мою его кисти, палитры и тряпки, я пачкаю свои платья о его картины, я хожу на уроки, чтобы прокормить его, я шью для него костюмы, я выношу запах конопляного масла, стою по целым дням на натуре, всё делаю, но… голой? голой? — не могу!!!
— Я разведусь с тобой, рыжеволосая гарпигия!* — крикнул Бутронца.
— Куда же мне деваться? — ахнула Каролина. — Дай мне денег, чтобы я могла доехать до Берлина, откуда ты увез меня, тогда и разводись!
— Хорошо! Кончу Сусанну и отправлю тебя в твою Пруссию, страну тараканов, испорченных колбас и трихины! — крикнул Бутронца, незаметно для самого себя толкая локтем в грудь Зинзагу. — Ты не можешь быть моей женой, если не можешь жертвовать собою для искусства! Ввввв… Ррр… Диабло!
Каролина зарыдала, ухватилась за голову и опустилась на стул.
— Что ты делаешь? — заорал Бутронца. — Ты села на мою палитру!!
Каролина поднялась. Под ней действительно была палитра со свежеразведенными красками… О, боги! Зачем я не художник? Будь я художником, я дал бы Португалии великую картину! Зинзага махнул рукой и выскочил из 148 номера, радуясь, что он не художник, и скорбя всем сердцем, что он романист, которому не удалось пообедать у художника.
У дверей 147 номера его встретила бледная, встревоженная, дрожащая жилица 113 номера, жена будущего артиста королевских театров, Петра Петрученца-Петрурио.
— Что с вами? — спросил ее Зинзага.
— Ах, дон Зинзага! У нас несчастье! Что мне делать? Мой Петр ушибся!
— Как ушибся?
— Учился падать и ударился виском о сундук.
— Несчастный!
— Он умирает! Что мне делать?
— К доктору, донна!
— Но он не хочет доктора! Он не верит в медицину и к тому же… он всем докторам должен.
— В таком случае сходите в аптеку и купите свинцовой примочки. Эта примочка очень помогает при ушибах.
— А сколько стоит эта примочка?
— Дешево, очень дешево, донна.
— Благодарю вас. Вы всегда были хорошим другом моего Петра! У нас осталось еще немного денег, которые выручил он на любительском спектакле у графа Барабанта-Алимонда… Не знаю, хватит ли?.. Вы… вы не можете дать немного взаймы на эту оловянную примочку?
— Свинцовую, донна.
— Мы вам скоро отдадим.
— Не могу, донна. Я истратил свои последние деньги на покупку трех стоп бумаги.
— Прощайте!
— Будьте здоровы! — сказал Зинзага и поклонился.
Не успела отойти от него жена будущего артиста королевских театров, как он увидел пред собою жилицу 101 номера, супругу опереточного певца, будущего португальского Оффенбаха, виолончелиста и флейтиста Фердинанда Лай.
— Что вам угодно? — спросил он ее.
— Дон Зинзага, — сказала супруга певца и музыканта, ломая руки, — будьте так любезны, уймите моего буяна! Вы друг его… Может быть, вам удастся остановить его. С самого утра бессовестный человек дерет горло и своим пением жить мне не дает! Ребенку спать нельзя, а меня он просто на клочки рвет своим баритоном! Ради бога, дон Зинзага! Мне соседей даже стыдно за него… Верите ли? И соседские дети не спят по его милости. Пойдемте, пожалуйста! Может быть, вам удастся унять его как-нибудь.
— К вашим услугам, донна!
Зинзага подал жене певца и музыканта руку и отправился в 101 номер. В 101 номере между кроватью, занимающею половину, и колыбелью, занимающею четверть номера, стоял пюпитр. На пюпитре лежали пожелтевшие ноты, а в ноты глядел будущий португальский Оффенбах и пел. Трудно было сразу понять, что и как он пел. Только по вспотевшему, красному лицу его и по впечатлению, которое производил он на свои и чужие уши, можно было догадаться, что он пел и ужасно, и мучительно, и с остервенением. Видно было, что он пел и в то же время страдал. Он отбивал правой ногой и кулаком такт, причем поднимал высоко руку и ногу, постоянно сбивал с пюпитра ноты, вытягивал шею, щурил глаза, кривил рот, бил кулаком себя по животу… В колыбели лежал маленький человечек, который криком, визгом и писком аккомпанировал своему расходившемуся папаше.
— Дон Лай, не пора ли вам отдохнуть? — спросил Лая вошедший Зинзага.
Лай не слышал.
— Дон Лай, не пора ли вам отдохнуть? — повторил Зинзага.
— Уберите его отсюда! — пропел Лай и указал подбородком на колыбель.
— Что это вы разучиваете? — спросил Зинзага, стараясь перекричать Лая. — Что вы разу-чи-ва-ете?
Лай поперхнулся, замолк и уставил глаза на Зинзагу.
— Вам что угодно? — спросил он.
— Мне? Гм… Я… то есть… не пора ли вам отдохнуть?
— А вам какое дело?
— Но вы утомились, дон Лай! Что это вы разучиваете?
— Кантату, посвященную ее сиятельству графине Барабанта-Алимонда. Впрочем, вам какое дело?
— Но уже ночь… Пора, некоторым образом, спать…
— Я должен петь до десяти часов завтрашнего утра. Сон нам ничего не даст. Пусть спят те, кому угодно, а я для блага Португалии, а может быть и всего света, не должен спать.
— Но, мой друг, — вмешалась жена, — мне и ребенку нашему хочется спать! Ты так громко кричишь, что нет возможности не только спать, но даже сидеть в комнате!
— Коли захочешь, так заснешь!
Сказавши это, Лай ударил ногой такт и запел.
Зинзага заткнул уши и как сумасшедший выскочил из 101 номера. Пришедши в свой номер, он увидел умилительную картину. Его Амаранта сидела за столом и переписывала начисто одну из его повестей. Из ее больших глаз капали на черновую тетрадку крупные слезы.