Что всею силою сострадания мы припадаем к Никанору — об этом и говорить нечего. Что он был великого ума и сердца человек — нет речи. Но мы испытуем почву: и не вправе ли сказать, что как Господь отдал Иова на испытание в муки сатане, так и этот Иов русского монашества находился в подобном же положении? И нужно отделять узника, и нужно выделить тюрьму; одно дело мучащийся, ладони его лобзаем: совсем другое и противоположное — сама мука! Поразительно, что арх. Никанор, так особенно мучившийся (особенно глубокое сознание), еще лет за десять до официального отлучения назвал с церковной кафедры Толстого «ересиархом» и издал две брошюры-проповеди против него, именно указующие ему это место — «ересиарха» (по поводу «Крейцеровой сонаты»). И замечательно, что именно столь глубокий монах изрек «проклятие» на Толстого — за антибрачие этой «Сонаты». О, тут не официальный голос, а внутренний вопль! «Проклята сия мысль (Толстого) — бороться против брака», — кричало его внутреннее я. Тут уж не о венчании шла речь, не об оскорблении церковного обряда, ибо и сам Никанор «без веры опирался на стену церковную, взывая: Господи, помоги моему неверию». Нет, ни иерарх, а человек — проклял Толстого, и человек слишком испытавший (Толстой ведь не испытал на себе) плоды отречения от брака. «Родная матушка! дети! возможная жена! возможные друзья, взамен лукавых!!» — все это исторгало вопль из души его. А как речь возможна была только официальная («и матушке частным образом пожаловаться нельзя»), то и вырвался этот вопль в форме «проповеди», «анафемы».
Не к делу, побочно, но не могу не передать впечатления от этого Никанорова «исповедания» на двух наших писателей, равно аскетического направления, — С.А. Рачинского и Вл. С. Соловьева. Прежде всего, мне известны случаи (признания) весьма и весьма ученых монахов, не меньшего, чем у Никанора, образования: «Когда я читал эти записки (Никанора) — я плакал». Так. О себе болел Никаноровой болью. Но вот две аскетические пташки, вольно летавшие по воздуху, — Соловьев и Рачинский. Когда я последнего спросил о Никаноре, он точно скис и заметил с неудовольствием: «Он все жалуется, у него только жалобы — и это производит чрезвычайно скучное и надоедливое впечатление. Я его лично знал», и проч., - речь тотчас перешла на митр. Филарета, «который один только из известных мне архиереев умел себя с достоинством и интересно держать в обществе». Так просящему (Никанору) вместо хлеба был подан «собратом» камень. Вл. Соловьев на тот же вопрос саркастически рассмеялся, своим ледяным антипатичным смехом, громким и металлическим: «Совершенно не видно в его (Никанора) „Записках“, какое же это отношение имеет к христианству? Что же собственно он, как архиерей и священник, понял и усвоил в христианстве и что ему от христианства нужно было?» И, посмотрев со стороны на этих «христиан», довольно знаменитых, думалось: «Ветерком подбиты! Сколько в вас гуляет северного ледяного ветра!»
И все они, «сами себя поставившие на колени» до кровоподтека, — холодны. «Кого бы ухватить за вихор — да побольнее натаскать». С Никанором это вырвалось относительно Толстого, у Рачинского и Соловьева — в отношении самого Никанора. Как это совпадает с вещими снами, написанными Достоевским совсем, совсем по другому адресу: «Явилась религия с культом небытия… Наконец, эти люди устали в бессмысленном труде, и на их лицах появилось страдание, и эти люди провозгласили, что страдание есть красота, ибо лишь в страдании мысль (об „мысли“-то, глубочайшей, чем у философов, и Никанор говорит). Они воспели в песнях страдания свои» («Сон смешного человека», в «Дн. писателя», конец; см. то же почти в вещем «сне» Раскольникова, в Сибири). Но не станем вдаваться в литературные параллели. Наше дело — вспугнуть овец: «Дальше от места этого! Тут змея!» И вот — другие тоны около этих:
Царица Маб — она ведь повитухаФантазий всех и снов. Собою крошка,Не более, чем камень, что блеститНа перстне альдермана. ШаловливоОна порхает в воздухе ночномНа легкой колеснице и щекочетНосы уснувших. Ободы колесПостроены у ней из долговязыхНог паука; покрышка колесницы —Из крыльев стрекозы; постромки сбруи —Из нитей паутины, а узда —Из лунного сиянья. Ручкой плетиЕй служит кость сверчка, а самый бичСплетен из пленки. Крошечный комарСидит на козлах, весь гораздо меньше,Чем червячок, который иногдаВпивается в хорошенькую ручкуКрасавицы; а что до колесницыШалуньи этой — сделана онаИз скорлупы обточенной орехаЧервем иль белкой; ведь они всегдаПоставщиками были экипажейДля фей и эльфов. В этой колесницеПромчится ль ночью по глазам онаЛюбовников — то грезятся тогдаИм их красотки; по ногам придворных —То им до смерти хочется согнуться;Заденет адвоката — он забредитБогатым заработком; тронет губкиКрасавицы — ей снится поцелуй.Порой шалунья злая вдруг покроетПрыщами щечки ей, чтоб наказатьЗа страсть к излишним лакомствам. Законник,Почуяв на носу малютку Маб,Мечтает о процессах. Если ж вдругОна порой бородкой пощекочетНос спящего пастора, то емуПригрезится сейчас же умноженьеДоходов причта. Иногда онаШалит и скачет на плечах солдата —И тот спросонков бредит и кричитО вылазках, подкопах, об осадах,Кричит: «Бей! Режь!», мечтает о пирушках,О кубках в три ведра, в его ушахГрохочут барабаны. Смутно онПроснется вдруг, молитву пробормочетИ вновь уснет. Она же заплетаетХвосты и гривы ночью лошадям,Сбивает их в комки и этим мучитНесчастных тварей. Если же заснутВ постелях…Проказница их тотчас начинаетДушить и жать, желая приучитьК терпенью и сносливости, чтоб сделатьИз них покорных женщин. Точно так жеЦарица Маб.
Ромео
Меркуцио, довольно!Ты вздор болтаешь.
Не правда ли, если стихи эти врезать в середину жалоб Никанора — какой контраст! Между тем — это и есть точное отношение мира дохристианского к христианскому; противоположность и разница здесь — противоположность «легенд рыцарей Круглого стола» или, на другой почве, у другого племени — старого «Сварога», среброусого Перуна, «Велеса — скотьего бога» — всему, всему, что принесли с юга затворники пещерные… «Царица Маб», а в основе всего, в сердце самого Шекспира, именно созданный его воображением Ромео, прерывающий болтовню приятеля, и есть первопричинное зерно, из коего появилась и золотая колесница Маб, составленная чуть не из косточек и волосков всего мира, — и все эти смешные сны обывателей, сны не тяжелые, сны, пожалуй, грешные, но какие-то слегка лишь грешные. Змеи здесь не заподозришь! Ни ледяного громкого смеха Соловьева, ни кислой гримасы Рачинского: просто — все это невозможно, немыслимо! Царица Маб в противоположении Никанору — это и есть «мир языческий», «мир, погибающий во грехе», мир еще «безблагодатный» и «неискупленный», которому «добрую весть» несут В.С. Соловьев, С.А. Рачинский, один — церковно-приходскими школами, другой — восемью томами «Сочинений», и несет эту весть М.А. Новоселов, нарекающий меня «противником духа Христова» за некоторое пристрастие к этой царице Маб, а г. Л. Писарев пытается ввести… да уже и ввел в это царство «феи Маб» свой угрюмый, печальный и желчный «брак». Разлетелись золотые сны альдермана, судьи, придворного. Стоят с опущенными гривами лошади на конюшне; а девушки засыпают навзничь, на боку — им все равно ничего не снится; и самая колесница Маб развалилась: там — мертвая нога стрекозы, здесь — мотающаяся паутина, и сама Маб — помертвела, испуганная перстом Новоселова. С.А. Рачинский спрашивает у нее, предварительно права внушать сны, экзамена по программе «церковно-приходских школ»; Вл. С. Соловьев непременно требует, чтобы она познакомилась с его волюминозным «Оправданием добра»; Новоселов записывает ее в «Братство вспомоществования бедным учительницам Новгородского уезда», и наконец, Никанор из Одессы гремит отлучением, «как язычнице». Испуганная, полумертвая, она вся прижалась к земле и лепечет, уже едва слышным, умирающим языком лепечет: «Ах, я этого ничего не знаю! Я ничего не умею! Но я умела людей делать счастливыми по-своему — и они не были неблагодарны ко мне, рассказывая в своих сказках и воспевая в своих песнях меня. Но все это прошло — и я умираю, завещая мир вам».
«Благодати» стало больше, а миру стало грустнее. Все уже «искуплены» — а все унылы, как в этих горьких признаниях Никанора! И разве не горько г. Л. Писареву, написавшему брошюру «Брак и девство»? Разве не слышится грусть — великая грусть — сквозь все писания о. Михаила? Грусти стало ужасно много… И не пройти ей, пока не защекочет неучтиво по носу, по векам, по лбу, за воротником эта «царица Маб» во всемирной своей колеснице…