Когда прощались, Анна — незаметно, естественно, — оказалась к Федору почти вплотную и, чуть привстав на цыпочки, — само собой разумеющимся, «светским» жестом — подставила щеку для поцелуя.
Федор замешкался от неожиданности — и, чтобы сократить образовавшуюся неловкую паузу, поспешил наклониться, но, будучи на полторы головы выше Анны, не рассчитал расстояние и с размаху сильно — сильнее, чем полагалось «по-светски», — ткнулся лицом в подставленную щеку и очень громко чмокнул в нее — сконфузился еще больше и даже слегка покраснел.
Анна невозмутимо взяла мужа под руку и, больше не посмотрев на Федора, поднялась вместе с Дмитрием Всеволодовичем на второй этаж.
В свое время описывая одну «светскую» ситуацию, классик выразился так: «Ничего не было ни необыкновенного, ни странного в том, что…» (произошло то-то и то-то), «…но всем это показалось странным. Более всех странно и нехорошо это показалось…» такому-то (или такой-то).
В данном случае было бы преувеличением утверждать, что секундный эпизод с поцелуем «всем показался странным» — хотя, действительно, внимание Дмитрия Всеволодовича и Лели зацепилось за этот эпизод, как за какой-то маленький заусенец. Дмитрий Всеволодович улыбнулся, Леля — нет.
Однако и для Белявского и для Лели впечатление могло быть только сторонним и зрительным, в то время как Федор продолжал ощущать на губах гладкость и сладковатый пудреный запах чужой щеки.
ВТОРОЙ ДЕНЬ
11. Молодые люди
— Нет, сегодня все будет иначе! — торжественно пообещал Федя.
Они с Лелей стояли у двухсветного окна «каминной». Темнело. После полудня на горы начали наползать облака.
Федор видел при входе лыжи: значит, Белявские уже вернулись с катания, — но вниз в назначенный час не спустились.
— Сегодня я дам отпор… Дмитрий — хороший человек, умный человек, но он актер, он позирует… С ним трудно спорить, но я сегодня поспорю. Моя проблема в том, что я почти разучился общаться с другими людьми…
Федя не знал, что он не «разучился», а никогда и не умел общаться с другими людьми. В лучшем случае он был способен общаться с теми словами, которые произносили другие люди. Слова — и написанные, и сказанные — Федор принимал на веру. Например, если бы некрасивая женщина сказала ему, что производит на всех неотразимое впечатление, Федор, скорее всего, сразу в это поверил бы.
Он любил размышлять, преимущественно на абстрактные темы, — но почти совсем не умел понимать мотивы чужих поступков, если об этих мотивах не говорилось прямыми словами и, главное, если чужие мотивы отличались от его собственных.
В сущности, Федор, не отдавая себе в этом отчета, жил в неомраченной уверенности, что другие люди — по крайней мере, все нормальные и разумные люди — думают то же самое, что и он; чувствуют то же; хотят того же. Он мог бы еще допустить, что другой человек не сумел или не успел додумать какую-нибудь витиеватую мысль (недавно выношенную самим Федором), — но был уверен, что если прямо сейчас выразить эту мысль словами, то всякий умный человек немедля с ним, с Федором, согласится.
Откуда взялась эта душевная неразвитость, неспособность к сочувствию?
Родители Федора — молодые, красивые и «успешные», занятые собой и своей карьерой — кое-как дотянули до Фединого окончания школы и с облегчением развелись. Отец, бизнесмен средней руки, отправил сына учиться в Швейцарию, дал сколько-то денег и счел свои родительские обязанности завершенными. Четыре учебных года как-то сами собой растянулись на пять, шесть…
Феде хотелось домой — но в Москве у него больше не было дома. У обоих родителей появились новые семьи и новые дети. Не было ни малейшего шанса найти в России работу по специальности, для которой по-русски не было даже названия, — в то время как здесь, в университетском Фрибуре, всегда подворачивались маленькие подработки и маячили тоже маленькие, но предсказуемые перспективы. Федор свыкся с размеренной жизнью и уже начинал побаиваться перемен.
Иногда — к счастью, редко — он чувствовал такое лютое одиночество, что готов был побежать по улице с криком или причинить себе какую-нибудь сильную боль — но справлялся. В этом смысле хорош был учебный график, все шесть с половиной лет не оставлявший продыху…
Еще Федор не знал о том, что именно его одиночество и неприкаянность (в сочетании, правда, с хорошим ростом, с приятными, хотя не вполне определенными чертами лица и, главным образом, в сочетании с выразительными, задумчивыми серо-голубыми глазами) обращали на него внимание женщин, особенно женщин старше него. Его хотелось пригреть, пожалеть — и в то же время растормошить.
«Технически» он не был девственником еще с московских времен — да и здесь, в Швейцарии, у него было несколько (быстро угасших) влюбленностей, но гораздо больше возможностей он не увидел — по той причине, что об этих возможностях ему не сказали словами.
И вот уж чего Федор не мог даже предположить — что своим королевским житьем в «Альпотеле» он был обязан в первую очередь не профессору Хаасу, а его жене Жюли.
Ранней осенью в честь начала семестра профессор пригласил всех сотрудников так называемой «лаборатории» к себе в гости на аперитив, apero. К вилле примыкал сад. Раздвижные двери в сад были прозрачными — сплошь, от пола до потолка.
Когда Федя, о чем-то, по обыкновению, задумавшись, со стаканом в руке выходил к пожелтевшим деревьям — вдруг со всего разгона ему в лоб ударило армированное стекло!
Несколько следующих секунд или даже минут выпали у него из памяти: следующее, что он помнил, было ведерко — скорее всего, серебряное — с розовым льдом. Федя сообразил, что лед розовый от его собственной крови. Впрочем, крови вытекло совсем немного, несколько капель, зато шишка на лбу надулась внушительная.
Эта шишка быстро прошла — но чуть выше лба, под корнями волос, осталось уплотнение наподобие шрама, и когда Федор физически напрягался или даже долго и напряженно о чем-то думал — в этом уплотнении чувствовалась пульсация крови.
Но главное (о чем Федя не подозревал), Жюли Хаас с того дня регулярно справлялась у мужа о «бедном мальчике», о здоровье «русского мальчика» — и однажды спросила у мужа, «отчего бы не отправить мальчика пожить на ферме?». Доктор Хаас подумал и согласился: Федор, который всегда был безотказной рабочей лошадкой, в последнее время выглядел совершенно замученным; пожалуй, ему полезно было бы, не оставляя занятий, несколько отдышаться в горах.
«Фермой» в семье назывался старинный дом в Бернских Альпах — действительно бывшая ферма, несколько лет назад унаследованная Николя Хаасом и его младшим братом Эриком. После долгих юридических проволочек дом был перестроен в маленькую гостиницу, Эрик переехал в Беатенберг, и перед самым началом рождественского сезона гостиница наконец-то открылась.
Постояльцев в первую зиму было немного. Впрочем, договорились, что если гостиница заполняется, Федор переезжает к Эрику на «хозяйскую половину» — а если какой-то из номеров пустует, то Федор живет в этой комнате за символическую плату.
Федор побаивался, что будет Эрику в тягость, но тот отнесся к нему тепло и первым делом устроил подробнейшую экскурсию по всему дому…
— Ты знаешь, что это? — теперь в свою очередь спрашивал Федор у Лели, дотрагиваясь до черной балки. Горизонтальная балка тянулась вдоль стены на уровне Фединых глаз, и, соответственно, чуть выше Лелиного роста. — Бывший потолок! В восемнадцатом веке комнаты строили такими низкими для экономии — экономить тепло. И конечно, окна делали совсем малюсенькими… Здесь, у камина, была жилая комната — а там хлев… Сверху был сеновал… Старый дом здесь заканчивался: все, что дальше, от лестницы и за лестницей, — все пристроил Эрик. Теперь он говорит, что если бы прежде увидел счета за отопление, то два раза подумал бы сооружать такую большую гостиную… Он говорит, этот дом уникальный для Oberland… для Альпийского региона: бывает, строят модерные виллы с большими окнами — и есть исторические дома, там окна крохотные. А здесь старый дом, восемнадцатого века — и такое огромное окно в гостиной. Но зато, конечно, он очень, очень гордится видом…
За окнами быстро двигались клочковатые облака.
Пошел дождь. Потемнел, почернел ельник на склонах. На фоне гор наискосок снижался маленький винтовой самолетик, помигивал красный сигнал.
— Я думаю, если бы Эрик был местным, он не запланировал бы такую колоссальную комнату. Но он fribourgeois, у нас все же более мягкие климатические кондиции… Я слышал даже, Эрик хотел положить пол из плитки — насилу отговорили. Они довольно упрямые, оба брата. К тому же Эрик, конечно, большой патриот: все должно быть именно так, как он привык во Фрибуре, лучшая кухня в мире — fribourgeoise… Но все-таки здешний альпийский дом, «ферму» — он очень любит. Очень гордится камином. Посмотри, сюда может въехать автомобиль. Не лимузин, но средних размеров — вполне… Видишь эти крюки? Здесь вешали туши, коптили… А этот буфет — Эрик называет его Le buffet rouge, «Красный буфет», хотя, видишь, он черный. Знаешь, почему такое несовпадение? Угадай. Он был выкрашен кровью. Раньше использовали для покраски животную кровь… кровь животных — свиней, коров… Очень старая мебель. Эрик рассказывает, что кровь оттирали песком и все равно не смогли до конца оттереть. Да-да, получается, под этой краской — кровь убиенных животных… А в вазе еще немало «компотика» для Дмитрия Всеволодовича… что-то он не идет?..