Мужичонка грыз пуговицу, урчал, похрюкивал и распускал слюни. Он перепутал мою пуговицу со своей любимой бабенкой, догадался наконец молодой человек. Тогда он извлек «люгер», передернул затвор и выстрелил. Ухо больше не росло.
А здорово он погрыз мою одежду своими зубками, своими корявыми, гнилыми и нечищенными — наверняка… Ай да умелец. Ай да умница. Ай да сукин кот. И так понравилось молодому человеку умения мужичка, его напор, его несгибаемая воля, — он ведь преклонялся перед Волей и Мастерами, что решил он мужичка чем-то отметить. Отстрелить ему что ль второе ухо по такому случаю, лениво размышлял он. Не-а, не хочу… И отметил он мужичка Пинком. И принял мужичок Пинок как крестную муку. И отлетел страдалец в сторону кухни, тихий, безропотный, принимающий этот мир и свое место в мире. Лежал спокойный, не плакал, не скулил, не проклинал, только кровь текла и текла, куда ей вздумается, маленькими красными ручейками, вытекая из обрубленного уха и постепенно заполняя собой пространство тесноватой двухкомнатной квартирки. Мужик лежал без сознания.
(«А дотечет ли кровушка до Северного Ледовитого Океана?» — думал он над полем неравного боя. А дотечет! А почему? А потому что круговорот воды! А почему круговорот? А в третьем классе проходили! А на хрена проходили? А чтобы быть образованными! А зачем это людишкам быть образованными? А чтобы лучше понимать этот мир, потому что если мир понимаешь правильно — сразу видишь свой путь, сразу понимаешь, что тебе делать нужно позарез, а чего тебе не делать никогда, и нет у тебя сомнений. У всех есть — а у тебя нет. Потому что ты видишь ЗАКОНЫ МИРА, их видит не более одного-двух процентов людей, и ты в их числе: это ль не счастье, принадлежать к избранным, ЗНАЮЩИМ и ВИДЯЩИМ, причем знающим и видящим неизмеримо больше так называемых простых людей. Ты можешь поделиться этим знанием, а можешь оставить его себе. Ведь ты знаешь о каждом человеке больше, чем он знает сам. Наконец, ты знаешь кое-что достоверное о себе — в отличие от подавляющего большинства соплеменников, даже толком не подозревающих о собственном существовании.
Знание свет. Неученье тьма. Поэтому каждый должен знать в третьем классе о круговоротое воды. А иначе, глядишь, и упустишь судьбу, и прошляпишь фортуну, и не попадешь к избранным, и загубишь себя в пропахшей дерьмом коммуналке, обливаясь дрянной водкой и не менее дрянными слезами. А не упустишь фортуну, все в твоей жизни будет правильно: и дерьмо, и водка, и слезы, и вообще все, как-то: несчастная любовь, нищета, болезни, обманы, предательства, расставания, смерть близких людей, все-все, и даже двойка по биологии в девятом классе, и даже разбитый нос в седьмом, и даже сломанная игрушка в первом. Все будет нужно. Все будет правильно. Все будет Карма. Все будет служить некой цели, а как поймешь — хохотать будешь…
Кровушка продолжала бежать в сторону Северного ледовитого океана. Но у безухого мужика она бежала неправильно. Он-то не умел извлекать опыт из ситуаций. Зря, одним словом, пролил свою кровушку. Так обидно проливать свою кровь — не чужую, а свою, родимую, — зазря. Но кто-то должен проливать кровь как раз зазря. Кто-то должен умирать в автакатастрофах, кто-то должен гибнуть в концлагерях, кто-то должен принять смерть под ножом маньяка. Должен — и баста. И пусть не отмызывается. Попытка отмазаться в морали, в этике, в философии, в психологии — всегда попытка. Все только и делают, что отмазываются. Христос отмызывается. Толстой отмазывается. Достоевский отмазывается. Даже Кант чего-то отмазывается по научному, но отмазывается. Нет чтоб по-нашенски рвануть на груди рубаху, а затем тихим голосом сказать наконец всю правду, всю-всю, какой бы она там не была, хоть страшной, хоть черной, хоть фиолетовой, хоть вообще убивающей с первого абзаца — взять и сказать, а дальше как придется, как повезет, куда кривая вывезет, да и какая разница, что там дальше, кто кого вывезет, если все слова сказаны и все принимают все…)
Вдвоем они вышли на улицу. Там кончился дождь и засветило солнце. Светило такое солнце, а он так любил дождь. Он заплакал — конечно, мысленно, но навзрыд, от души, со стоном, криком и завыванием, внутри себя, конечно, не открыто, рыдать сейчас на людях было бы глупо. Он захотел помолиться богу, чтобы стал дождь. Он захотел достать «люгер» и убить рабыню, чтоб хоть кто-то за что-то ответил в этом мире. Он захотел изнасиловать идущую мимо студентку (он интуитивно чувствовал, что это именно студентка, а не кто-то другой). Он захотел прийти домой, и спать, спать, спать — и проснуться в другом мире, не в этом, только не в этом, а в другом, любом другом.
Через десять примерно секунд все было кончено. Бог не услышал молитву. Студентка прошла мимо. Рабыня осталась жить. Мир не изменился. Солнце сияло. Просто он мгновенно разлюбил дождь и полюбил солнце. Неимоверным усилием воли, но он сделал это.
— Сейчас, — сказал он своей покупке, — мы поедем на окраину до работоргового рынка. Молись, чтобы не попасть к интеллигентным людям. Они скупают людей для своих блядских опытов. Через месяц загнешься в муках. Твое счастье, если попадешь к нормальным плантаторам. У них некоторые живут до трех-пяти лет. Ты крепкая, доживешь. Если надсмоторщик не садист. И если не попробуешь убежать. Так что бойся интеллигентных людей.
Дом политической терпимости
Темнеет. Светятся одинокие фонари. Спешат запоздалые пешеходы и несутся почуявшие раздолье автомобили. Вечер с утекающими минутами перетекает в ночь.
Он в нерешительности.
Перед входом лежал грязный коврик с золотистыми буквами «Достоинстство человека — в труде». Ну и ну, подумал он, вот подонки-то. Немного в отдалении, посреди осеннего сквера, грустно поблескивали осколки бутылок. Пожилой мужчина два раза обошел здание. Отшагав вокруг, в нерешительности замер перед бронированным входом. Дверь приокрыта сантиметра на два. Он огляделся и нервно рванул дверь на себя. Железо скрипнуло, нехотя пропуская внутрь.
— Дом политической терпимости?
— Он самый, — приветливо сказал шагнувший ему навстречу молодой амбал, в костюме и сероглазый. — Вы заходите, мы любому клиенту рады, даже такому, как вы.
— Мне бы… сейчас скажу…
Мужчина мялся, с поддельным интересом разглядывая свои длинные дрожащие пальцы, а также мял кепку, комкал скинутое пальто, застегивал и расстегивал пуговицы пиджака.
Амбал участливо посмотрел на застенчивого.
— Извините, а вы кто по ориентации?
— Э-э?
— Ну, скажем… Анархо-синдикалист? Нацист? Или что-то из ряда вон?
— Да нет… коммунист я, — признался он.
— Замечательно! — с чувством сказал костюмный верзила. — Вы не представляете, как я рад. В таком случае, наверное, вы хотели бы заняться здесь большевизмом. И, как я подозреваю, не в одиночестве. Как насчет воссоединения с пролетариатом? Уединенный номер, красные флажки, маленький бюстик Маркса… звуки «Интернационала», и вы соединяетесь с настоящим рабочим. С грязным, потным и сильно-сильно униженным. У нее на шее будет ярмо, а руки будут в мозолях. Я угадал?
— Видите ли, — смущенно признался он. — Это хорошо, но я бы предпочел…
Амбал перебил.
— С комсомолкой? — задушевно поинтересовался он. — Нет проблем. У нас тут есть одна героиня: чудо-девушка, прямо с плаката, почти чекистка. Ну да ладно, сами увидете. Она сбросит с себя буржуазные предрассудки, обнажит свою революционную сущность… Я вижу, как загорелись ваши глаза!
— Знаете, я бы предпочел заняться этим по-сталински.
— Это уже нетрадиционно, — вздохнул амбал. — Однако мы известны любовью к людям. Обслуживаем и таких, чего уж там. Хотя серпом и молотом по-живому, это круто… ладно, мы все-таки не обыватели.
Мужчина сиял: впервые он не встретил упрека, только сочувствие и желание помочь. Надо приходить сюда до последней копейки, подумал он.
— И еще, — доверительно прошептал он. — Если можно, я бы хотел заняться всем этим с пионером.
— А почему нельзя? Можно, само собой. Только поинер занят. Один человек в актовом зале снял весь поинерский отряд для группового ленинизма, он, знаете ли, ноябрьский праздник захотел посмотреть, а потом еще первомайскую демонстрацию. А с демонстрацией они до утра не кончат.
— Что же делать? Я с женщинами не могу, они на империалистической стадии уже засыпают. А я не могу внедрять свой идеал в спящую женщину.
Парень-сероглаз посмотрел на его с усмешкой. Вроде задумался. Наконец весело произнес:
— У нас тут есть один выносливый молодой человек. Тут арийцы приходили, так мы его жидом обрядили и он, знаете ли, все стерпел, только в газовой камере задыхаться начал, представляете? Можно загримировать его под комсомольца тридцатых.
Заботливый амбал исчез. Появился через минуту с опечаленным видом, вздохнул горестно-протяжно: