нет. При этом лежит рядом со мной. Или на мне. Она просто смотрит сквозь меня, видит что-то своё, может, чувствует моё дыхание, может, чувствует мой запах, не больше. Ему это, похоже, тоже нравилось. Он даже не скрывал дома, что идёт в парикмахерскую. Когда стал ходить чаще, говорил, что ходит туда бриться, что настоящий мужчина должен всегда быть выбритым. Правда, идя бриться в парикмахерскую, иногда брился дома. У него всё ломалось и валилось из рук, все отношения и взаимоотношения: с Алиной, с родителями, с братом. Даже с парикмахершей своей он всё чаще ссорился. Сознался один раз, что уже боится у неё стричься. Она мне голову когда-нибудь отрежет, – как-то сказал он. Где-то так оно и случилось. Вся эта история с ножницами – он её выдумал, сидя у меня в кухне и зажимая рану рукой. Жаловался, что она совсем сошла с ума, что хочет его убить, что требует невозможного и трахается, как в последний раз. Что он пытался ей что-то объяснить, пробовал поговорить с ней, ты понимаешь? – кричал, – я хотел просто с ней поговорить! Но всё закончилось скандалом, она не хотела ничего слышать, плакала и обвиняла его бог знает в чём, он завёлся, накричал на неё, разнёс её рабочее кресло, расколотил зеркало, бил одеколоны и расколачивал пополам фены. Вот она и всадила ему ножницы по самую рукоятку. Но ты никому ничего не говори, – просил он, – никто ни о чём не должен знать. Я и не говорил. Он сам всем рассказал.
Я спрашивал его, почему он не уедет отсюда. Его же постоянно приглашали какие-то родственники отца домой, на Кавказ. Ну, как я поеду? – спрашивал он, – как я их брошу? – говорил он обо всех своих женщинах, обо всех родных, о друзьях и соперниках. – Не могу никак. Но я знал, что он говорит неправду. Знал, что всё дело в Алине. Что она наотрез отказалась с ним ехать. Сказала, что умрёт здесь – с его родителями, в его доме, безутешной вдовой. Но никуда отсюда не уедет. Марат мог делать всё, что ему приходило в голову. Он жил с кем хотел, спал с кем хотел – дрался когда хотел, он терял приятелей и наживал врагов, отказывался от важных знакомств и игнорировал дружеские обязательства, под конец перессорился со всеми, даже со мной. Я не общался с ним целую зиму. Костику он был должен много денег. Отдавать, насколько я понимал, не собирался. Да Костик и не взял бы. Казалось, он готовился к чему-то важному, к какому-то решению, к особенным событиям. И отказаться мог от всего. Кроме Алины. Это я знал наверняка. Сколько бы у него не было женщин, как бы сладко не кусала его эта розовая парикмахерша, я знал, что без Алины он не поедет. И я знал почему. Никто не знал, кроме меня. Почему-то мне Марат в своё время обо всём рассказал. Как они познакомились где-то на улице, как он остановил её, как не хотел отпускать, уже твёрдо зная, что попробует жить с ней вместе. Как она долго его избегала, как всё время что-то скрывала. Как он впервые попал к ней домой и чем всё это закончилось. Как она согласилась наконец жить с ним. Но перед этим рассказала о своей маме, чтобы всё было честно. Рассказала, что мама её время от времени должна лежать в больнице, вот такая беда, ничего страшного, хотя и приятного тоже ничего – просто она иногда никого не узнаёт. Это же не страшно, правда? – спрашивала Алина. – Я тоже не всегда всех узнаю. Одним словом, поскольку это её мама, она должна всегда быть где-то рядом, где-то неподалёку. Марат легко с ней согласился. И знал лучше других, что она никуда с ним не поедет. Следовательно, и он никуда не поедет. Потому что одно дело – спать в чужом доме с чужой женщиной и совсем другое – бросить того, кого бросать нельзя. Никак нельзя. Ни при каких обстоятельствах. По крайней мере, так я это всё понял.
Что с ней будет дальше, думал я, что она себе думает? Что вообще делать дальше? Миновал двор института, поднялся наверх, остановился возле нашей школы. Мой дом стоял напротив, совсем рядом, старый, четырёхэтажный, без ремонта. Подъезд не закрывался. Иногда по утрам я просыпался от подростковых голосов на лестничной площадке: школьники прибегали на перекур. Я жил на верхнем этаже, надо мной была лишь крыша. Там жили сотни голубей, иногда я слышал сквозь сон их воркование. Один раз, уже в старших классах, Марат потянул меня на них охотиться. Не знаю, зачем ему было это нужно. Не помню, почему я на это согласился. Там сотни голубей, – возбуждённо говорил он, – ночью они сонные, их можно просто набирать в мешок. Мы встретились вечером возле моего дома. У него была тренировочная сумка. Мы поднялись. Марат полез первым. Я за ним. На чердаке было душно и тихо. Тишину нарушало разве что невидимое и противное шуршание птичьих крыльев. Я достал фонарик, но Марат меня остановил: ты что, сказал, испугаешь. Он пошёл вперёд. Голуби сидели на балках сонные и беззащитные. Марат легко хватал их и засовывал в сумку. Они давались ему в руки с какой-то удручающей обречённостью, не успев ничего понять, не успев как следует разглядеть свою смерть в лицо. Вскоре сумка была полна. Она вся бурлила изнутри, будто там кто-то с кем-то ссорился и дрался. Марат подошёл к окну, вылез наружу. Позвал меня. Я вылез за ним. Мы аккуратно примостились возле окна, рассматривая дома. Прямо под нами светились тёмным серебром кварталы, в которых мы выросли, тяжёлые нагромождения домов, ветвистые кроны. Светились пустые дворы, в которых застыла темнота, будто вода в затонувших танкерах. Светились окна и балконы, антенны и лестницы. Светились арки и подъезды, столбы и афишные тумбы. Светились кирпичи и железо, трава и камни, глина и ночная земля. Светилась паутина, тонкими прожилками наполняя воздух. Дальше дома обрывались книзу, к реке, и уже там, ближе к руслу, светились крыши складов и автомастерских, светилась холодная ртуть течения, призрачная труба старой мельницы на том берегу, огни частного сектора, белые дымы котельных и фабрик. Далее серебро заливало собой землю и небеса. И можно было лишь догадываться, кто там живёт и что там происходит. Марат зачарованно смотрел перед собой.
– Вот что, – сказал он, – хорошо было бы всё тут купить.
– Для чего? – не понял я.
– Как для чего? – удивился он. – Для престижа. Представляешь,