– Я страстно люблю эту женщину, которую стоит и пожалеть, – говорил он князю Голицыну. – Я согласен вывести ее отсюда в одной рубашке и на руках пронести через всю Европу.
Голицын злым человеком никогда не был:
– Я отпущу вас… без нее.
– Без нее лучше пусть я здесь и умру.
– Вы были ее любовником?
– Никогда. Я только любил.
– Скажите – кто она такая?
– Если об этом не знает она сама, могу ли знать я?..
Следствие зашло в тупик. Тараканова убеждала фельдмаршала, что в голове у нее давно сложился забавный проект торговли с Персией, что князь Лимбург мечтает о продаже сыра в Россию и сейчас ждет ее как муж, а к дому Романовых она, упаси бог, себя причислять и не думала:
– Подобная ересь могла возникнуть только в голове Радзивилла, вечно пьяного враля и хвастунишки…
Все писанное своей рукой, все манифесты и завещание Елизаветы самозванка объявила копиями с чужих бумаг, которые ей кто-то прислал. Она кашляла кровью. Голицын перевел узницу из равелина в помещение коменданта крепости. В самый неожиданный момент князь Голицын вдруг заговорил с ней на польском языке. Увы, она едва его понимала.
– Хорошо, – сдался Александр Михайлович, – тогда вот вам бумага. Своей рукой начертайте любую фразу на персидском, ибо не знать вы не можете, благо вы там долго жили; в Персии, по вашим же словам, осталось и ваше великое состояние.
Тараканова легко начертала странные кабалистические знаки. Голицын велел отнести написанное в Академию наук; ответ ориенталистов пришел незамедлительно:
– Ни в персидском, ни в арабском, ни в каких других языках подобных фигураций не существует…
– Ваши ученые просто невежды, – сказала самозванка.
Коменданту крепости Голицын жаловался:
– Штурмовать Хотин, в крови по колено, куда как легше было, нежели дело сие волочь на себе…
И уж совсем стало невмоготу старому воину, когда врач выяснил, что Тараканова должна стать матерью:
– У беременной еще и легочная апостема…
Отец известен – Алексей Орлов! Но что случится ранее – родит она или умрет? Фельдмаршал иногда даже хотел спасти ее, как отец спасает заблудшую дочь. Напрасно он доказывал ей – даже ласково:
– Вы еще молоды, дитя мое. За этими стенами – свобода, солнце, пение птиц, сама жизнь! А вы хотите умереть непременно в ранге принцессы, нежели покинуть этот каземат обычной плутовкой, но без высокого титула. Вы придумали себе знатное происхождение, с которым теперь вам страшно расставаться. Однако, – говорил Голицын, – нет ничего зазорного в том состоянии, в каком человек родился… Наш генерал Михельсон, победитель Пугачева, тоже причислял себя к древнему шотландскому роду. А недавно, будучи сильно пьян, сознался, что его отец – столяр с острова Эзель. Однако решпекта своего при дворе императрицы сын столяра не потерял…
Тараканова молчала. Голицын депешировал Екатерине: «Я использовал все средства… никакие изобличения, никакие доводы не заставили ее одуматься!» Помощь пришла с неожиданной стороны. Посол короля Георга III сообщил Екатерине, что, по сведениям, которыми располагает Лондон, самозванка – дочь еврейского трактирщика из Праги. «Впрочем, – добавил посол, – ее отцом может быть и булочник из Нюрнберга…» Голицын, заранее торжествуя, вошел в камеру к Таракановой и сказал, что теперь-то он знает о ней все. При этих словах глаза Таракановой осветились новым блеском. Женщина напряглась. Но, выслушав английскую версию, рассмеялась:
– Дочь трактирщика? Или булочника? О-о, нет…
Струйка крови сбежала из ее рта на ворот сорочки.
7. Поединки
Ассигнации вошли в быт страны, появились уже и фальшивые деньги из бумаги (что каралось ссылкой в Сибирь). Директором Ассигнационного банка был граф Андрей Петрович Шувалов – щеголь, с ног до головы осыпанный бриллиантами.
– Друг мой, – сказала ему Екатерина, – Швеция сама по себе нам неопасна. Но она станет очень опасна, ежели политику свою будет сочетать с турецкой и версальской. Ныне король Густав выехал в Финляндию и меня туда завлекает, чтобы я анекдоты его выслушивала. Я занята Москвой, вместо меня ты и поезжай до Стокгольма: вырази королю мои родственные чувства…
Андрей Шувалов сочинял стихи на французском языке, он был корректором переписки императрицы с Дидро и Вольтером. Баловень судьбы был обескуражен, когда Густав III, одетый в худенький мундирчик, принял его, аристократа, на молочной ферме. За стенкою павильона мычали коровы, а баба-молочница наклонила ведро над графскою кружкой, грубо спрашивая:
– Тебе, русский, добавить сливок или хватит?..
Екатерина в небрежении к своему посланцу видела нечто большее, и шведскому послу Нолькену от нее досталось.
– Я не стану щеголять перед вами остротами, – сказала она. – Но если брату моему, королю вашему, пришла охота пощипать меня за хвост со стороны нордической, то я с любой стороны света в долгу не останусь…
Над Москвою-рекою медленно сочился рассвет.
– Гриша, давай убежим, – вдруг сказала императрица.
– Куда? – сонно спросил Потемкин, уютно приникнув щекой к ее плечу.
– Все равно куда. Утром моего «величества» хватятся, а меня и след простыл. Я ведь, Гриша, озорная бываю. Иногда, чтобы лакеев напугать, под стол прячусь.
Над нею теплилась лампадка иконы «Великомученицы Екатерины», фаворит лежал под образом «Григория Просветителя».
– Скажи, Катя, кроме меня, никого боле не будет?
Она перебирала в пальцах его нежные кудри:
– Последний ты… верь! А какой туман над полянами. Слышишь, и лягушки квакают. Чем тебе не волшебный Гайдн?
– Сравнила ты, глупая, Гайдна с лягушками.
– Ах, по мне, любая музыка – шум, и ничего более. А вот Елизавета концерты лягушачьи слушала. На этом же берегу в Коломенском слезами умывалась. До того уж ей, бедной, симфонии эти нравились… Утешься, – сказала она фавориту. – Куда ж я от тебя денусь? А что глядишь так? Или морщины мои считаешь? Да, стара стала. Куда ж мне, старой, бежать от любви твоей ненасытной? От добра добра не ищут…
Утром они принимались за дела. Потемкин погружался в историю Крымского ханства, Екатерина набрасывала проект «Учреждение о губерниях». Дворянская оппозиция никогда ее не страшила. Но усилением власти дворянской провинции хотела она предупредить новую «пугачевщину». Здесь, в тиши древних хором, женщина завела речь о том, что от власти в уездной России остался лишь жалкий призрак:
– Откуда я знаю, что накуролесит завтрева в Самаре воевода Половцев, какие черти бродят в башке губернатора казанского?
Потемкин напомнил ей поговорку: ждать третьего указу! Первый указ мимо глаз, второй мимо ушей, и лишь третий побуждал провинцию к исполнению.
– Так и получается, – согласилась Екатерина. – Думаю, что провинциям следует дать власти более. Я думаю, и ты думай!
В августе она по-хорошему простилась с графом Дюраном, ей представился новый посол маркиз Жюинье, в свите которого императрица выделила черноглазого атташе Корберона. Екатерина спросила Жюинье:
– Вы здесь недавно, маркиз, каковы впечатления?
– Признаюсь, страшновато жить в стране, где каждую ночь происходит ужасное убийство, о котором по утрам возвещают жителей истошным воплем: «Horrible assassinat!»
– Если перевести этот вопль с французского на русский, – расхохоталась Екатерина, – то «ужасное убийство» обернется просто «рыбой лососиной», о чем и оповещают жителей разносчики-торговцы… А что скажете вы, Корберон?
– Когда я засыпаю под звуки роговых оркестров, я невольно вспоминаю игру савояров на улицах Парижа.
– Да, музыки у нас много, – согласилась императрица. – Никто на скуку не жалуется. Кашу все едят с маслом. В садах от обилия плодов ломаются ветви. Оранжереи зимой и летом производят тропические фрукты. На каждом лугу пасутся стада. А реки кишат рыбой и раками. Но довольства нет… Люди так дурно устроены, что угодить им трудно. Даже в райские времена счастливых не будет. И как бы я ни старалась, по углам все равно шуршать памфлетами станут: тому не так, другому не эдак…
Корберон поинтересовался мнением посла о царице.
– Гениальная актриса! – отвечал ему Жюинье…
Вечером при дворе танцевали. Корберон записал в дневнике: «Турецкую кадриль открыли императрица с Потемкиным; усталость и вожделение на их пресыщенных лицах…»
* * *
Прусский посол граф Сольмс информировал короля, что великая княгиня Natalie, большая охотница до танцев, на этом балу отсутствовала: «Болезнь ея не из тех, о которых говорят открыто. У нее тошнота, отвращение к пище, что служит признаком беременности…» Фридрих поразмыслил.
– Генрих! – позвал он своего брата. – Не пора ли тебе снова навестить Петербург, чтобы застать там самый смешной момент придворной истории русского царства…
Екатерина при встрече с невесткой ощутила брезгливость.
– Пфуй! – сказала она с отвращением. – Я прежде как следует изучила русский язык, а уж потом брюхатела…