Tillich (25) видит наш век находящимся под угрозой духовного небытия. Распад абсолютизма, развитие либерализма и демократии, появление и подъем технической цивилизации – все это послужило социальными предпосылками для тревоги, существующей в настоящее время. Тревога, в той или иной форме присущая каждому, становится всеобщей, если разрушаются привычные структуры власти, веры. Пока эти структуры крепки и имеют силу, они держат тревожность под контролем защитной системы, связанной с участием в жизни общества. Индивидуум, участвующий в общественных институтах и ведущий образ жизни, принятый в этой системе, не свободен от своих личных тревог, но у него имеется возможность справляться с ними хорошо известными способами. Во времена больших перемен эти способы не работают. Небытие в такой ситуации представляется имеющим двойственную сущность: страх перед уничтожающей ограниченностью, невозможности избежать этой участи, ужас от мысли оказаться в западне и страх перед безграничным и бесформенным пространством, бесконечным падением в бездну без надежды найти опору. Наличие обоих аспектов вышеупомянутой реальности, вызывает чувство скрытой тревоги. Сегодня большинству из нас приходится смотреть им в глаза.
Групповыми установками обладают не только большие общности, такие, например, как западная цивилизация или американское общество, но и непосредственное и близкое окружение: субкультура, социальный класс, религиозная конфессия. В общем, можно было бы сказать, что влияние, оказываемое на индивидуума, потенциально тем больше, чем малочисленнее и сплоченнее его окружение. Но, возможно, потому, что я клиницист, я не рассматриваю коллективные феномены как преобладающие над индивидуальными психологическими процессами. Страх перед смертью как наказанием за непослушание, например, берет начало в страхе ребенка перед родителями, а не в более позднем знании о карающих полномочиях государства, как утверждают Moloney (68) и Levin (69). Государство персонифицируется с родителем и становится объектом перемещенных аффективных состояний страха, подчинения или неповиновения. Социальные и религиозные общественные институты оказывают давление, которое индивидуум пытается совместить с уже имеющимися внутренними силами. Это задача подросткового периода. Наше существование не обуславливается автоматически коллективом, но своим участием мы привносим в него тенденции уступчивости или неподчинению, влияющие на процесс интеграции.
Доминирующая в группе установка сохраняется не под влиянием традиций или власти, а потому, что она выражает эмоциональные потребности ее составляющих. Я не думаю, что социальные перемены и дезорганизация создают или хотя бы усиливают тревогу смерти. Страх смерти порождается младенческим опытом и ведет к социальной дезинтеграции, которая является коллективным выражением этого страха. Внутренний конфликт ведет, также, к тому, что многие люди сегодня влюблены в смерть и хотят войны, как заявляет Fromm (72). Он говорит, что презрение к самому себе, проецированное на мировую сцену и рационализированное под националистическими лозунгами, ведет к темноте, жестокости и, в конечном счете, к смерти.
Человек управляет взаимодействием личность-культура, и потребности индивидуума являются первичными. Во всяком случае, главный тезис данной книги основан именно на этом представлении.
Вера в бессмертие. Предполагается, что провозглашение или отрицание загробного существования связано с философией или образом жизни. Два противоположных мнения таковы: если человеческое существование ограниченно, то оно бессмысленно; и потому, что человеческая жизнь конечна, она имеет смысл. Давайте сначала выслушаем приверженцев первой точки зрения. Emerson (73) говорит:
«Как только мы попытаемся избавиться от идеи бессмертия, пессимизм поднимает голову. …Человеческие горести кажутся не стоящими утешения, а человеческие радости слишком мелкими (в лучшем случае), чтобы быть увеличенными. Целый нравственный мир сужается до одной точки. Добро и зло, правда и ложь становятся бесконечно малыми, эфемерными. Умирают привязанности – умирают от осознания своей ничтожности и бесполезности. Незаметно надвигается духовный паралич».
F. C. S. Schilder (74) убежден, что:
«… если глава жизни определенно закрывается со смертью, все ее триумфы заканчиваются отчаянием. Потому что согласиться с тем, что смерть является концом всего сущего, означает отвергнуть идеал счастья, признать, что адаптация невозможна, и что все усилия должны заканчиваться провалом. И это горькое осознание отравляет всю жизнь и, более того, в конечном счете отвергает веру в разумное устройство вещей».
Hocking (31) говорит, что мы знаем о жизни после смерти только то, что она должна быть. «Так как если нет возможности продолжения человеческого «я», то мир оказывается наполненным утратившими смысл значениями, обломками человеческих ценностей и, таким образом, неудачами самого Бога». Но Hocking также замечает, что именно ограниченность во времени позволяет жизни иметь форму и отличительные признаки. Толстой был убежден, что окончательное уничтожение омрачает все, что происходит до него, и обесценивает любые достижения в настоящем.
«Какая может быть истина, если существует смерть?» Экзистенциалисты, соглашающиеся с окончательным характером смерти, также считают жизнь абсурдной: «если мы должны умереть, то наша жизнь не имеет значения» (Сартр). Подобные заявления, по мнению Hook (75), могут быть выражением страха смерти и страстного желания продолжить существование после нее. Мучительные переживания по поводу смерти характеризуются им как одна из самых непривлекательных черт интеллектуальной жизни нашего времени.
Santayana (76) придерживается противоположного взгляда: «Темная подоплека, имеющаяся у смерти, позволяет увидеть нежные краски жизни во всей их чистоте». Keyser (77) развивает эту мысль:
«[если бы жизнь] была бы бесконечным процессом, она была бы лишена тех ценных вещей, которые заставляют нас страстно желать бессмертия. … Все святое, делающее жизнь бесценным даром, появилось благодаря всепроникающему ощущению конечности мирского существования. Смерть – это не трагедия жизни; это установление ее пределов, необходимое для наслаждения ей; трагедия в том, что если бы не было смерти, жизнь не имела бы цены.
… Ценности жизни – это ценности жизни, заканчивающейся смертью».
Даже очень религиозный человек, по мнению Liebman (78), может сказать: «Присутствие смерти делает все ценности жизни более значимыми».
Я полагаю, что во всех этих утверждениях причина и следствие, так или иначе, меняются местами. Дело не в том, как осознание того, что человек смертен, влияет на нашу жизнь, а в том, как наша жизнь влияет на нашу установку по отношению к смертности. Страх жизни и страх смерти идут рука об руку. Если кто-то не боится жизни (это проявляется, прежде всего, в отсутствии страха травматической смерти), он не видит в ее эфемерности ни тщетности, ни усиливающего эффекта. Он живет своей жизнью, не думая ни о том, что она может внезапно оборваться, ни о полном прекращении существования, и не пытаясь мысленно перенестись в загробный мир. Для боящегося человека смерть – это враг (точно также как и жизнь, по причине постоянной угрозы), и он занимает одну из двух позиций: либо он провозглашает важность жизни, несмотря на смерть, либо он отрицает смерть, провозглашая бессмертие. Тень смерти не падает на предыдущую жизнь, тень наших страхов падает на смерть.
Смерть других. Отношение к смерти зависит от многозначности связывающих людей уз, и поэтому смерть другого человека может либо не оказать на нас никакого воздействия, а только внести вклад в наши образные представления и связанные с ней ассоциации, либо, наоборот, может вызвать или усилить эмоциональный конфликт, сильно влияющий на наши установки. Обычно мы не реагируем на то, что Weisman и Hackett (79) называют «обезличенной смертью», если только она не вызывает жалость или не была садистской. Если мы знаем человека понаслышке, может появиться чувство сожаления или ощущение мимолетности жизни. Когда уходит из жизни выдающаяся творческая личность или человек, известный своими гуманистическими взглядами и поступками, мы ощущаем бессмысленность и жестокость смерти. Реакция на смерть монарха или президента может быть такой же сильной, как и на потерю родителя (80). Даже если всеми уважаемый и почитаемый человек умирает в преклонном возрасте, как, например, Уинстон Черчиль или Альберт Швейцер, мы испытываем чувство сожаления и печали. Что же касается крупномасштабного уничтожения человеческой жизни во время войны, геноцида или стихийных бедствий, то его размеры столь велики, что мы немеем от непостижимости случившегося. Смерть ребенка или животного может быть мучительной для нас, но безжалостное истребление многих жизней, после ужаса и отвращения, ввергает нас в апатию и ощущение нереальности происходящего. Все эти реакции на смерть «постороннего человека» не требуют серьезного анализа и обычно не влияют на глубинные установки по отношению к смерти.