«Фройляйн Дикер в обмороке! Она потеряла сознание, но все еще жива! О, мейделе, о, пуппеле! Ты б его видела, на нем не было лица!» Шарлотта частенько припоминала мне эту историю – вот как любит меня отец, так любит, что потерял собственное лицо.
Так может, безликий на картине вовсе не Ленин, а мой отец?
А на коне – не Дон Кихот, а сам Всевышний! (И впрямь, семитское его лицо имеет явное сходство с Христом!) Всевышний возложил длань на плечо отцу, и тот, вслепую, тычет перстом в развертку Пифагора и гортензию. Мол, сам он далек от решения сложных задач, он лишь передает сообщения, выполняет волю Всевышнего.
Работа «Дон Кихот и Ленин» написана в 40-м году.
9.12.40. Мой отец тяжело болен… Ему 84 года, и я боюсь, учитывая все сложности, больше его не увидеть. Мы всю жизнь существовали порознь…
И впрямь, люди, которые меня тогда окружали, не падали в обморок от желания проникнуть в тайну Видимого. Но не может быть, чтобы я была единственным экземпляром такого рода!
В классе мне был объявлен бойкот. Пока я наблюдала за ромашкой, кто-то достал из моего ранца тетрадь, где я тайком рисовала карикатуры, и передал учительнице.
«Это останется на совести фройляйн Дикер, – сказала учительница, возвращая мне тетрадь, – впредь никаких рисунков на уроках».
Учительница всегда вела себя безукоризненно, она служила всем нам живым примером, почему же на моем рисунке она превратилась в лошадь с накрашенными губами?
Я – самая маленькая в классе, я замыкаю колонну. Учитель физкультуры обозвал меня пигалицей, и все радостно подхватили: пигалица, пигалица!
Я возненавидела школу вместе с дорогой. Корявый ствол, оплетенный корнями, акацию с желтыми шариками, цветное белье на веревке – не пойду! Не хочу ничего! Какая скука! Утром грохот посуды, подъем, тусклый свет, отец выбривает треугольники на щеках, расчесывает бороду – колючий клин, привязанный к вискам! А что бы Шарлотте, вместо того чтобы резать хлеб и мазать его маргарином, не вырядиться с утра в белое платье с воланами, не раскрыть над головой цветной зонт… Нет, они делают одно и то же, одно и то же, и это такая скука, от одной только скуки можно состариться и умереть.
Фриделе! Вставай! Фриделе, ты опоздаешь!
Но я не могу встать. Голова горит, глаза сами собой закрываются. Я заболела. Под кроватью горшок, на стуле стакан с водой. Но и на горшок не сесть без помощи Шарлотты. Ждали сыпи – не высыпала, смотрели в горло – не краснеет, ждали нашествия желтизны – не желтею. Вызвали врача. Он велел наблюдать за ходом болезни. А чем же мы еще занимаемся!
Мы ждем симптомов, а ребенок уже не стоит на ногах…
Отец принес мне краски в тюбиках. Не знаю, как он до этого додумался, книгу про доктора, который неизлечимо больной девочке подарил куклу и тем исцелил ее, он явно не читал, он вообще ничего не читал, кроме «Биржевых новостей».
Фридрих Фанта, отец моей матери, был биржевым маклером. В память о нем меня и назвали Фредерикой. «Биржевые новости» отец из уважения к мертвецу читал от корки до корки, после чего в них заворачивались бутерброды, ими разжигали печь и даже подтирались. Салфетки – для гостей. Гостей у нас не водилось, так что салфетки могли не волноваться – их никто не запачкает.
Стоило отвинтить металлическую крышечку с зазубринками и легонько надавить пальцем на гладкую кожу тюбика, и из его кругленького рта выплевывалась краска. Ее запах вызывал во мне такой аппетит, что Шарлотта не успевала мазать хлеб маслом.
Как, еще? – всплескивала она руками. В этом жесте были радость и горечь – девочка поправляется, но как ее прокормить? Я ела, рисовала и спала. Мне снились ярчайшие сны. Просыпаясь, я хваталась за краски, выдавливала их на тарелку, обмакивала в воду кисть и забывалась сладчайшим сном наяву. Что я рисовала? Думаю, это были вдохновенные картины. Но и их постигла участь «Биржевых новостей». Ими, правда не подтирались – бумага была слишком жесткой, но разжигали печь. Кажется, вся моя живопись была тоской по тем ярким снам наяву. Как они пылали в огне! Я видела, как коричневеют их края, как они скукоживаются и исчезают в языках пламени.
И вот я расхаживаю по комнате. Тело, перенесшее неопознанную болезнь, сделалось тяжелым. Больно дотрагиваться до груди – она набухла, и уж совсем противно – из меня каплет кровь. Что делать? Не засовывать же между ног «Биржевые новости». В поисках чистой тряпки я влезла в Шарлоттин сундук. Шарлотта меня застукала. И сразу все поняла.
Женские дела! Каждый месяц – кровь. Без этого не родишь. Цах ве адом – так говорила бабушка, да будет земля ей пухом. «Цах» на иврите – белый, «адом» – красный, а «ве» – соединение. Во время зачатия белое семя мужчины попадает в красную кровь женщины. Белое и красное соединяются…
И получается розовое!
Получается ребенок!
Какая гадость!
Типун тебе на язык. Разве можно говорить на ребенка «гадость»!
Цах ве адом! Я бегу, отдуваясь, к трамваю, вскарабкиваюсь на подножку – жирная, отвратительная каракатица с куском ваты в штанах! Женские дела! Каждый месяц – кровь. И у учительницы, и у девочек в нашем классе – у всех женщин без исключения. Без этого не бывает детей. Тут бы и заплакать!
Дождь струится по матовым, изнутри запотевшим окнам, вода рисует свои текучие узоры, а на картине измученные жаждой путники пьют и пьют, зачерпывают воду кувшинами и кружками, а рогатые козлы пьют прямо из лужи. Моисей вывел народ к источнику. Посох у него тонкий – как таким пробить скалу? Из скалы брызжут струи, росчерки белой краски – женщина спиной к нам в желтой одежде, а шаровары у нее светло-вишневые, потому что она рядом с девушкой в вишневом, та, что в желтом, держит малыша, виден лишь его зад. Весь малыш не поместился. Картина-то маленькая!
Когда отойдешь подальше, становится отчетливо видно круговое движение. Вдалеке серая очередь, ей еще долго плестись к источнику, а хочется поскорей, и измученные жаждой серые фигурки толкаются, а один даже схватил другого за карман, следующий круг – это те, что уже видят воду, но не могут к ней подобраться, смотрят с завистью на тех, внизу, пьющих с наслаждением, тем бы уступить место, но они дорвались и не видят ничего, кроме себя и своей воды… Моисей доволен – сколько лет таскал он этих мучеников по пустыне, и сам устал, и их извел. И вот наконец-то народ его ненаглядный умылся и сверкает на солнце.
Я мечтаю совершить подвиг, пусть даже я погибну или, как Моисей, умру по пути к Земле обетованной. Иначе зачем я здесь?
Музей закрывается. Я бегу к выходу по весеннему крупитчатому снегу, перепрыгиваю через темные лунки-прогалины, прощаюсь с охотниками, уходящими вдаль по извилистым тропам, окидываю взглядом крестьянскую свадьбу. Невеста невесела: после свадьбы молодых выставляют в ночь одних.
Я последняя, за мной запирают тяжелую дверь. Погасли окна. Одни картины легли спать, другие проснулись.
Газовые фонари расцвечивают тьму, по серо-желтой улице катят красные трамваи. Не хочется домой. Сейчас начнется: «Где ты была? Где она была?»
Где ты была? Где она была?
В музее.
Она была в музее.
Она голодная. Дай ей кушать.
Она уже рисует.
Она уже рисует?!
Что ты от нее хочешь! Станет знаменитой, ее картины будут в альбомах, как в твоем магазине.
Шарлотта, закрой рот! Чтоб она стала нищей, чтоб она попрошайничала?!
Выйдет за миллионера!
Закрой рот! У нее должна быть профессия.
Пусть будет фотографом.
Пусть будет. Дай ей кушать!
Они на кухне, Шарлотта, судя по частоте и ритмичности звука, шинкует капусту.
Семейная жизнь – это завод по переработке времени. Оно капает из крана в таз, кипит в кастрюле, бьется в настенных часах, и все впустую. Ничего здесь не происходит. А у меня горло пересыхает от жажды действий. Заслонить своим телом гойевского повстанца в белой рубахе – еще мгновение, и его пронзит пуля, – со знаменем в руках бороться на баррикадах, и, если Делакруа велит мне при всех обнажить грудь, я совершу и этот подвиг.
Все женское противно. Набухшая грудь с торчащими коричневыми сосками, которую я в недалеком будущем буду совать в рот ребенку, лоно, поросшее жесткими волосиками, из которого будет вылезать окровавленный младенец… но хуже всего – цах ве адом, белое семя, которое должно будет в меня излиться, и вовсе не из пипетки, кто-то завалит меня на спину, разведет ноги… Лучше бы я родилась мужчиной!
Я выросла на книгах, написанных мужчинами, на искусстве, созданном мужчинами, я смотрю на мир их глазами. Я хочу рисовать как Шиле, делать с женщинами то, что он делает, но не хочу, чтобы это делали со мной! Рисовать, обладая, стягивать с женщин подвязки, чулки, трусы, рисовать пером голое тело с задранной ногой, а на ней, карандашом, красный носок с полосатым ободом…
У рисунка с красным носком я дала клятву Шиле – я стану художником!
3. Где мы, а где Сараево!
«Теперь или никогда!» – поклялся кайзер Вильгельм перед другой картиной: «Гавриил Принцип, член организации “Молодая Босния”, убивает наследника австрийского престола эрцгерцога Франца-Фердинанда и его беременную супругу Софию. Сараево. 28 июня 1914 года».