Возле серванта выросла целая куча бумаг, и Федор, заинтересовавшись, слез с дивана, подошел и стал на колени рядом.
— Сейчас, сейчас, сынок, — говорила мать, и глаза у нее сияли, и прядь вывалилась из пучка. — Я тебе покажу!
— Что покажешь, мам?..
Из самого дальнего угла она вытащила маленький альбомчик с выпуклой розой на бархатной крышке. Берет все еще был у нее в руке, и она нетерпеливо сунула его в карман.
— Вот смотри.
Бережно, как нечто драгоценное и хрупкое, мать открыла альбом, и Федор с любопытством в него заглянул.
Там не было стариков и старух с чопорными черно-белыми лицами. Там был какой-то цветной сказочный город, слегка выцветший и поблекший и, может быть, именно поэтому показавшийся Федору таким настоящим. Он был жемчужно-серый, бесконечный и в то же время уютный. По этому городу бродила девушка. Она рассматривала витрины, болтала ногой на мосту, пила кофе из маленькой белой нерусской чашечки и даже ехала на мотоцикле, короткие волосы развевались, и щеки горели!..
Федору девушка понравилась, и он спросил, кто это.
— Дурачок! — сказала мать и засмеялась. — Это же я!
Он не поверил.
Вот эта девушка на мотоцикле не может быть его матерью! Что бы ни случилось с ней потом, та девушка никак, ну уж точно никак не могла превратиться в его мать, с ее вечно усталым лицом и потухшим взглядом!..
— Да точно тебе говорю! Мне здесь… сколько же? Да, девятнадцать лет, — весело сказала мать. — Слушай, неужели я так изменилась, а?
Он пожал плечами. Он не знал, что ответить. Почему-то эти фотографии вдруг показались ему оскорбительными. И даже мысль о том, что та девушка — его мать, показалась оскорбительной тоже.
Мать рассматривала себя, и лицо у нее было светлым.
— Через год ты родился. Я вернулась, вышла замуж и…
Он молчал.
Рукой в цыпках, с ногтями, остриженными почти до мяса, она погладила фотографию, словно приласкала.
— Погода тогда была замечательная! И свитер я себе там купила, вот этот самый, я даже помню, сколько он стоил. Двадцать франков, а это ерунда. И он мне так нравился! И мне очень хотелось его поносить, и как раз похолодало, и я все время его носила!
Федор помнил этот свитер. Собственно, он все еще был в употреблении — немного вытянутый и протершийся на локтях, старательно подлатанный, он лежал в гардеробе в его комнате, и мать надевала его, когда ей приходила фантазия покататься в выходной на лыжах. Она любила всякие глупые увеселения вроде катания зимой на лыжах или похода летом по грибы!..
— А это Монмартр, холм в центре Парижа, мы туда пешком шли, к самому собору! Вот видишь, собор. Оттуда такой вид! И я еле-еле дошла. У меня туфли были неудобные, и я ноги стерла. А это мы на пикнике. Нас было-то всего трое русских, а все остальные — французы с нашего курса. Вот с этим мы… дружили. Его звали Лоран, а друзья звали его Лоло, и это было… так… смешно. Видишь, какой здоровенный? И Лоло!..
Она еще посмотрела на фотографию, вдруг закрыла альбом и заплакала.
Федор тогда все еще пугался и не любил ее слез. Он сунулся к ней, разметая коленками папки с тесемками и старухами, обнял ее и прижал к себе. От нее пахло нафталином — она работала в фондах Музея изобразительных искусств, и от нее всегда так пахло.
— Мамочка, — говорил Федор и гладил ее по голове, — ты чего это, а? Ты не плачь, мамочка!
— Я не плачу, — отвечала мать, и ее слезы, горячие, крупные, девчоночьи, падали ему на руки, — я совсем не плачу, что ты, сынок! Просто я так давно об этом не вспоминала и даже думала, что совсем забыла, а тут… видишь как…
Он все обнимал ее и даже сам чуть не заплакал, так ему было жалко ее и так он ее любил, и тут она вдруг отстранилась, взяла его за уши и посмотрела ему в лицо. У нее были заплаканные глаза, очень серьезные.
— Федя, — попросила она. — Ты… свози меня когда-нибудь в Париж, а? Свозишь? Ну, пообещай мне!
Он пообещал, он готов был пообещать ей все, что угодно, и с тех пор у них так повелось — иногда, редко, когда все было хорошо и они не ссорились и даже любили друг друга, она говорила ему:
— Помнишь, ты обещал отвезти меня в Париж?
Он соглашался и отвечал, что помнит, и тогда она спрашивала:
— Отвезешь?
Он обещал отвезти, а потом они перестали играть в эту игру.
Федор как будто совсем разлюбил мать.
Разлюбил, когда понял, что именно она, мать, и никто другой, испортила и изломала ему всю жизнь. Навсегда.
Отец никогда не приезжал, и мать время от времени непонятно говорила, что им не нужны его деньги, и Федор ее почти не слушал. Для него деньгами считалось то, что мать приносит в день зарплаты и долго, мучительно пытается распределить так, чтобы хватило до следующей зарплаты, и по подсчетам всегда получалось, что хватит, а на самом деле никогда не хватало, и приходилось занимать у бабушки, и ехать на другой конец Москвы, и выслушивать ее нотации, а потом тащиться обратно и знать: то, что лежит у тебя в кармане, — последнее, больше помощи ждать неоткуда.
А потом Федор поступил в институт, и не просто в какой-нибудь, а в самый что ни на есть престижный, в Историко-архивный! Мать ходила к директору музея, и директор, кажется, хлопотал о том, чтобы Федора приняли, хотя он получил всего лишь одну четверку, по истории, и набрал вожделенный проходной балл! Впрочем, если бы не директор, может быть, и не приняли бы, и директора следовало «отблагодарить», но как благодарить — ни Федор, ни мать понятия не имели.
И тогда она позвонила отцу.
Федор ничего об этом не знал, слышал только, что она несколько раз звонила куда-то и говорила сначала специальным холодным голосом, а потом умоляющим, а потом плачущим. Федор не хотел слушать ее причитаний, нарочно не хотел, потому что в тот момент чувствовал себя победителем жизни, а плачущий голос матери с этим чувством никак не вязался.
Он победил. Он поступил. Поступил в такой престижный вуз, и теперь, конечно же, вся его жизнь изменится навсегда! Он будет хорошо учиться, он найдет достойную работу, сделает сумасшедшую карьеру, и все у него будет, как у тех самых людей из телевизора, которые не давали ему покоя.
Должно быть, отцу быстро надоели приставания матери, потому что в один прекрасный день он вдруг приехал.
Он не приезжал лет десять или даже больше, а тут вдруг приехал.
Федор был дома и открыл ему дверь — и ничего не понял. Отец почти не изменился, сын запомнил его именно таким — высоченным, широкоплечим, поджарым, с отросшими, очень темными волосами.
— Привет, — поздоровался отец, странно морщась. — Мать дома?
Федор кивнул.
— Дай пройти-то, — помолчав, сказал отец. — Мне, знаешь ли, некогда.
Федор сообразил, что стоит в дверях, и торопливо посторонился, пропуская отца. Тот вошел в узкую прихожую, остановился, взглянул на Федора и усмехнулся:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});