— Что же… и дело заведено?
— У меня на всех дело заведено.
И тут с печи послышался голос младшего:
— Мама, с кем ты разговариваешь?
— Спи, Мишенька, — метнулась она к нему, загородила собой, — это я так, сама с собой…
Страх снова усмехнулся.
— Что ж, на сегодня допрос окончен.
Папку захлопнул — и в тот же миг не стало ни его, ни стола. Рассвет просачивался в комнату.
Так и пошло — Страх являлся ей по ночам и проводил допросы. И никогда она загодя не знала, когда он в следующий раз явится. Вся жизнь переворотилась — спала она теперь днем, а ночами высиживала перед столом, освещенным резким светом лампы. «Мама, — испуганно спрашивали дети, — с кем ты говоришь?» «Тише, — шептала она им и — громче, ему: — Повторите вопрос, гражданин следователь!»
Однажды она спросила у него, осмелившись:
— Расскажите, товарищ Страх… о муже моем… серденько изнылось!
Злые глаза уперлись в нее.
— Он там, где ему положено. Ни в чем не сознался.
— Живой ли? — спросила, обмирая.
Он сказал зло:
— Его и убьешь, так он живой останется.
— Мама! Мама! — звали дети с печи.
Как-то спустя месяц (а может, и боле, время куда-то делось) она пришла к председателю. Он раскрыл было рот, чтобы что-то сказать, но вдруг, увидев ее лицо, замолчал. Мария наклонилась к столу.
— Жрать нечего, Петька, — тихо и значительно сказала она. — Ни картошки, ни пшена — все подъели. Советские мы граждане али нет? Дети ничего дурного не сделали. А их со свету сживают. Кто первый вредитель в колхозе? Ты, Тютюнов.
— Эй, эй, — сказал председатель, бледнея, — да я тебя за такие слова…
— А не меня, — сказала она. — Это тебя надоть. Я уже про тебя все рассказала.
— Это кому? — спросил Тютюнов, бледнея еще больше.
— А есть такой Страх, — произнесла она торжествуя. — Небось знаешь. Он таперь полковник в органах. Ему я все про тебя рассказала. Не все же мне одной маяться. Приходит-то он по ночам и все записывает в папку. И к тебе придет!
Тем же вечером завезли ей два мешка картошки да одежу для ребятишек. Мария торжествовала. По деревне она теперь ходила, как и раньше, гордо подняв голову. «Бесстрашная ты, Марьюшка!» — робко восхищались соседки. «А нету такого закона», — гордо отвечала она.
Последний раз Страх пришел за пару месяцев до начала войны. Папка распухла, куцые тесемки едва не лопались.
— Итак, вины своей вы так и не признали, — сказал он сухо. — Я полагаю, невтерпеж вам соединиться с мужем.
— Невтерпеж, уж так невтерпеж, — вырвалось у нее.
— Вот мы вас туда и отправим. Только вот нужно прояснить еще пару вопросов…
И опять всю ночь промучалась она, сидя на жестком стуле перед заваленным бумагами столом. Но знала — пока этот здесь, другие не придут. Перед самым рассветом очнулась — Страха не было. Встала, сжав зубы, вышла на двор и там ополоснула лицо из лохани. Отчего-то хотелось прогуляться, просто страсть как хотелось. Вышла на улицу. Занималось утро. Тут навстречу — Тютюнов. Увидев ее, хотел было увильнуть, но она загородила дорогу.
— А что, Петька, — громко, на всю улицу, спросила она, — когда к мужу-то отправлять будешь?
Тютюнов опешил.
— Куда? Да ты что, Марья?
— А к мужу, — напирала она. — По мужу законному я истосковалась. Сил нет!
Тютюнов неожиданно обогнул ее и быстро пошел по дороге. Увидев, как утекает он от нее мелким шагом, она засмеялась. Вышли соседи, а она стояла посреди дороги и хохотала в спину убегающему председателю.
За долгое время это была первая ночь, когда ее никто не будил. Уж и петухи прокричали, и дети встали в школу, а она все не поднималась. Не слыша ничего, спала беспробудно и очнулась только вечером.
— Мама, ты здорова? — расталкивал ее старший. Младший испуганно жался рядом.
Она мутно поглядела на них и глубоко-глубоко вздохнула. Грудь отпустило, леденящий холод исчез. Она поняла — Страха больше не будет. Протянула руки, прижала к себе обоих.
— Здорова мама, — произнесла она. — Не бойтесь, миленькие.
А уже через полгода, после почти недельной тряски в теплушках, эшелонов, полных едущих на фронт солдат, после заснеженной бесконечной степи, они прибыли, наконец, в Ташкент, где у Марии жила дальняя родственница по мужу. Прибыли, стали обживаться — много народу понаехало, спасаясь от войны. Но много еще лет снился ей заливистый лай собаки, Митяй, разрушенная церква…
Клеофас и Любовь
…твои соборы, твои кафедры проповедников, Гент. Они приводят меня в изумление. Именно оно овладело мною, когда я первый раз попал в Гент. Мне едва исполнилось двенадцать. Детским впечатлениям свойственна обостренность, каковую с годами мы, увы, теряем. И сколь горько мы тоскуем, повзрослев, по тем первым впечатлениям, как хотим вернуть те яркие краски, что явились нам при нашем появлении в мир!
Итак, мальчиком я увидел твои соборы, Гент, и запомнил их на всю жизнь. Они часто являлись мне во снах и, просыпаясь, я был обуреваем желанием увидеть их хотя бы еще раз. Тоска по родине, выливавшаяся в этот образ, как я полагал тогда, являлась единственно возвышенным родом страсти. При дворе я был не один таков, и все мы, происходившие из одних краев, разделяли эту мысль, каковая впоследствии, по крайней мере, для меня, обернулась заблуждением. Так путешественник видит в пустыне необыкновенные миражи и стремится к ним, но лишь напрасно усугубляет свою жажду.
Что сердце, изведавшее любовь, по сравнению с сердцем, изведавшим разлуку? Ибо кратковременная разлука лишь разжигает страсть, а разлука вечная подкашивает и приближает к смерти. Человек не знает, сколько раз ему суждено полюбить. Иной раз ему хочется верить, что эта любовь истинна, и он всеми силами старается утвердить себя в этой мысли. Так мы обольщаемся ложными влюбленностями. Но есть одна и только одна, на всю жизнь, любовь, и когда теряешь ее, становишься подобным живому трупу. О, город Гент, где обретаюсь я, мертвец, пусть еще живой и дышащий!
Сейчас я лишь слабо усмехаюсь, вспоминая, что постигло меня при вести о том, что я никогда больше ее не увижу. Я упал наземь. Боль была настолько мучительна, как если бы меня разрывали надвое. Несколько суток я не приходил в себя, а когда пришел, то исторг потоки жгучих слез. О, воистину жгучих, ибо глаза мои после долго не видели. Мне мнилось, что внутри меня палящий огнь, что я не могу двигаться, что я навеки ослеп и оглох от скорби. Говорят, я кричал.
Все это было со мной, и сейчас я лишь слабо усмехаюсь, ибо уже ничего не чувствую. Неужели то был я? Нутро мое испепелено. Я въезжал в Гент преисполненным надежд, в ярмарочный день, и видел шумящий, принаряженный люд и общее веселье, и радостно было видеть мне эту суету, ведь в Дижоне я был непременным участником всех торжеств и празднеств. Сейчас в моих воспоминаниях они предстают яркими и великолепными, и я понимаю — ибо разум не покидает нас даже во времена скорби — что рядом была она, принесшая мне единственную истинную любовь, ту, что на всю жизнь.
Любовь. Знал ли я ее до того? Я помню лишь, что ее ждал. Я словно знал, что настоящее — впереди, что истинную любовь мне еще предстоит узнать, и ненадолго увлекался, не придавая этому значения. В то время я уже повстречал ее, мы виделись и снова исчезали, а потом снова встречались, иногда случайно. Итак, это не была любовь с первого взгляда, что поражает как молния, — скорее уверенность, что этот человек не исчезнет из моей жизни просто так. Но от этой уверенности становилась так тепло, что со временем я понял, что не проживу без нее. Без нее или без уверенности, что она не исчезнет? О, не знаю. Возможно ли было думать тогда?..
Исчезнет из моей жизни без следа. Не было ни дня за эти два года, что мы были вместе, когда бы я не думал об этом и не трепетал от страха. Ведь каждый любящий хотя бы однажды представлял себе, каков был бы мир без любимого, и содрогался. Ибо мира без любимого нет. Но вот это случилось. Накликал ли я это на себя? Об этом страшно и помыслить. К тому же мысли рассеченного пополам половинчаты.
Помню, я стал метаться. Нас разлучили силою, с этим я не смог смириться. Сейчас смешно думать, что удерживало меня на месте. Государь? Мои обязанности при дворе? Бог мой, насколько пустым выглядит все это сейчас! Год я провел в муках, исполняя — и с честью — свои хваленые обязанности. Мир был черен без нее, мира не было.
Эта привычка появилась спустя полгода после нашего расставания. Ноги сами несли меня куда-то, без участия рассудка. Потом я приходил в себя, находясь в каком-нибудь незнакомом месте. Так, без лошади, в совершенном беспамятстве, я уходил далеко от города и потом не знал, в какую сторону идти, чтобы вернуться. Я забредал далеко в холмы. Бывало, что меня застигал дождь или снег, и приходилось ночевать в хижинах углежогов или находить кров под пологом леса. Не скрою, что я видел множество престранных вещей, однако тогда они не казались мне странными. Впрочем, еще менее странными кажутся они мне теперь. Нет ничего более странного, чем обыденность.