Туго, как струна, натянутый канат резал людям плечи и сквозь войлочные валики; пот катился градом с низко опущенных лиц; мышцы пружились; жилы, точно готовые лопнуть, вздувались на лбах; кости, казалось, трещали от неимоверного усилья. А исполин, в вечном покое, с кроткой улыбкой на плоских губах, как будто не двигался, только чуть вздрагивал. И вместе с хриплым дыханьем вырывалась из тысячи грудей, как стон, заунывная песнь:
Ой, тяни-тяни, потягивай!Ой, шагай-шагай, пошагивай,Как потянем на вершок,Будет пива нам горшок,Будет хлеба каравай. —Налегай, налегай!Ну-ка, братцы, в добрый нас,В один раз,В один дух, —Ух!
«Тоже и этим недолго терпеть: освободятся рабы!» — подумал Юбра.
С насыпной дороги свернул он в Тешубову улицу. Выходцы Хеттейской земли, поклонники бога Тешуба, — лодочники, плотники, столяры, конопатчики и другие мастеровые, а также лавочники и харчевники, населяли эту часть Фив, у Апет-Ризитской пристани.
Темно-серые, как осиные гнезда, мазанки, кое-как слепленные из речного ила с камышом, были так непрочны, что разваливались от хорошего дождя. Но дожди были редки, в два-три года раз; да и выстроить такой домик заново почти ничего не стоило. А жили в них не только бедные, но и среднего достатка люди, по египетской мудрости: временный дом — хижина, вечный дом — гроб.
Уличные стены без окон: все окна во двор; только на входной двери — оконце, с подъемной, для привратника, ставенькой; тут же — пестрыми иероглифами написанное имя домохозяина. На плоских крышах — глиняные конусы хлебных житниц и дощатые, открытые к северу люки, «ветроловы», для уловления северного ветра — «сладчайшего дыхания севера».
В самом конце Тешубовой улицы, неподалеку от Хеттейской площади, находилась харчевня Итакамы, хеттеянина, где ужинал лодочник Небра.
Плоское глиняное изваяние, вместо вывески, над дверью кабачка изображало ханаанского наемника, тянувшего через камышовую трубку пиво из кувшина; против него сидела египетская женка, должно быть, блудница или кабатчица; тут же была иероглифная надпись: «Пивом Хакетом, Пленом Сердца, сердце свое утешает».
Юбра, входя в кабачок, оглянулся на нищенку и крикнул:
— Погоди, милая, хлебца вынесу!
Но она не расслышала: голос его заглушен был песнью двух гуляк-школяров. Думая, что он гонит ее, побрела дальше. А те двое — один длинный, худой, по прозвищу Сулейка, другой низенький, толстый — Пивной Горшок, — ввалились в дверь и толкнули Юбру так, что едва не сшибли с ног. Оба во всю глотку орали:
Воду любят гусенята;Мы же винные парыЛюбим, пьяные ребята,Удалые школяры!Пусть мудрец над книгой чахнет, —Наша мудрость — чок да чок!Любо нам, где пивом пахнет,Школа наша — кабачок!
Юбра вошел в низкую, темную горницу, застланную кухонным чадом: Итакама жарил гуся на вертеле. Люди разного званья и племени, сидя на полу, на циновках, слушали двух игральщиц на киннаре и дуде, метали кости, играли в шашки и в пальцы — сгибая и разгибая их очень быстро, угадывали число их; ели из глиняных чашек пальцами — у каждого был рукомойник для омовенья — и сосали пиво и вино через камышовые трубки.
Небра, увидев вошедшего приятеля Юбру, встал, обнял его — старики нежно любили друг друга — и заказал ему роскошный ужин: полбяной похлебки с чесноком, жареной рыбы, овечьего сыра, горшок пива и чашу гранатовой наливки. Как это часто бывает во время голода, даже бедные люди, точно храбрясь, любили роскошествовать на последние гроши.
Прежде чем сесть за ужин, Юбра вспомнил нищенку, отломил краюху хлеба и вышел за дверь. Но там ее уже не было, и он вернулся к Небре, опечаленный.
А нищенка, пройдя всю улицу и завернув за угол, остановилась: услышала запах печеного хлеба. Еще не старая, но со старчески сморщенным, больным и злым лицом, женщина, сидя на земле на корточках, пекла ячменные лепешки, прилепляя тонко скатанные блинцы к раскаленным стенкам глиняного, наполненного жаром углей, горшка.
— Хлебца, миленькая! Три дня не евши, — простонала нищенка.
Женщина подняла на нее злые глаза:
— Ступай с Богом. Много вас тут, бродят, шляются, всех не накормишь!
Но та не отходила и жадно смотрела на хлеб.
— Дай! Дай! Дай! — повторяла с исступленной, как будто грозящей, мольбой и вдруг, когда женщина отвернулась, чтобы взять из другого горшка теста, быстро наклонилась и протянула руку.
— Ах ты, чума ханаанская, жало скорпионье, сало змеиное, воровка, разбойница, гроба тебе да не будет! — завопила женщина и ударила ее по руке.
— А тебе ослиный помет на гроб! — огрызнулась нищенка и ощерилась, как давешняя сука, отступая медленно и все еще жадно глядя на хлеб.
Женщина подняла камень с земли и швырнула в нее. Он попал ей в плечо. Страшно, по-сучьему, взвыв, она побежала. Ребеночек в кузовке заплакал было, но тотчас затих, как будто понял, что теперь уже не до слез.
Добежав до Хеттейской площади, где была старая, бревенчатая, похожая на избяной сруб, часовенка бога Тешуба, упала она в изнеможеньи у горки сушенных на солнце для топлива навозных кирпичиков. Прислонилась к ним боком, неловко: кузовок мешал, а снять его не имела силы. Ребеночек затих в нем так, как будто не дышал; уснул или умер, — не смела пощупать рукою.
Вдруг вспомнила, как соседка ее, в уделе Черной Телицы, двенадцатилетняя девочка-мать, украла чужое дитя, зарезала спокойно, как баранчика, накормила свое дитя и сама поела. «Вот бы и мне так!» — подумала нищенка.
Рвущая боль в животе грызла ее, как зверь. От кирпичиков пахло навозом, точно съестным. Взяла один, отломила кусочек, положила в рот, пожевала и проглотила; потом — еще и еще. Съела полкирпичика. Боль в животе притупилась. Но вся она вдруг ослабела, как бы истаяла от слабости. «Скоро умру», — подумала и вспомнила: «Гроба тебе да не будет!» Усмехнулась: «Без гроба — без воскресенья… Ну что ж, пусть! Вечная смерть — вечный покой…»
Казалось и ей, но не так, как Юбре, что земля перевернулась вверх дном.
А Юбра в кабачке шептался с приятелем.
— Началось?
— Началось. Люди в Заречьи уже собираются, ходят со святым ковчегом, славу Амону поют. А скоро, чай, и здесь пойдут, — ответил Небра и, подумав, прибавил: — Да нам-то что? Из-за ихнего бога бунт, — не из-за нашего.
— Пусть! — возразил Юбра. — Чем бы ни началось, а тем же кончится: перевернется земля вверх дном — и слава Атону!
— А ты, брат, потише: услышат — прибьют.
— Небось, не прибьем! — ухмыляясь, зашепелявил, как будто во рту его плохо ворочался слишком толстый язык, малый с придурковатым лицом, Зия-столяр, по прозвищу Блоха. — Нам что Амон, что Атон, все едино. Был бы хлеб дешевле рыбы, а на прочее все наплевать!
— Глупый ты человек, Блоха! — заговорил котельщик Мин, угрюмый и важный старик, с темным от сажи лицом и светлыми, как вода, глазами. — Сын-то Амонов, Хонзу, кто? Озирис-Бата — Хлебный Дух. Выйдет из земли Дух, и хлебу конец, — переколеем все, как черви капустные!
— А что, братцы, — опять зашепелявил Блоха, — правда ли, будто золотого Хонзеньку нашего переплавят на денежки, хлеба накупят да раздадут голодным?
— Что тяжеле свинца, и какое имя ему, как не глупость? — проговорил, глядя на него с ученой важностью, Сулейка, школяр.
— А ты этот хлеб есть будешь? — спросил Мин, тоже взглянув на Блоху с презреньем.
— Я-то? Да мне что? Как все, так и я, — ответил тот, осторожно ухмыляясь и поеживаясь.
— Все будут есть! Все будут есть! — заспешил, замахал руками и закашлялся чахоточный сапожник Мар-Шпинек. — Слопала младенца свинья и не расчухала, дальше хрюкать пошла; так и народ, — съест бога, скажет: «Мало — еще подавай!»
— Ну да и подлецы же мы будем, сукины дети, коли пречистый лик божий на поруганье дадим! — воскликнул, ударяя кулаком правой руки по ладони левой, великан с детским лицом, кузнец Хафра — Белый Камень.
— Одного я в толк не возьму, — заговорил, тяжело вздыхая, котельщик Мин. — Сказано: царь — бог. Как же бог на бога восстал?
— Это не царь, а господа большие, кровопийцы наши, утробы несытые! — опять заспешил и закашлялся Шпинек; отхаркнул с кровью и кончил: — Перевешать бы их всех, как плотвей соленых, на одну веревочку! А главный зачинщик всему — Тута, кот ласковый, — его бы на кол первого!
— Мыши кота хоронили! — сказал, горько усмехаясь, Мин. — Нет, брат, руки коротки. Господа говорят — народ молчи: у кого меч — за тем и речь.
— Бывает и нож хорош, да вот беда: в лапке у заиньки нож, а в сердце у заиньки дрожь. Оттого и сидят у нас на шее толстобрюхие. А не будь мы дураки, больших бы можно нынче дел наделать! — проговорил все время молча игравший в кости широкоплечий, плотный, приземистый, небольшого роста человек лет сорока, со страшно искалеченным, но умным и спокойным лицом, Кики Безносый, кладбищенский вор, недавно ограбивший могилу древнего царя Зеенкеры, ободравший с царской мумии листового золота и драгоценных камней на тысячи дебенов, схваченный, судимый и оправданный за большую взятку.