Сапежинцы чертыхались, рассказывая, сколько им довелось претерпеть за лето, с боями пробиваясь в Кремль и доставляя продовольствие Гонсевскому. Если бы не они и не их отважный воитель, наперебой разглагольствовали рубаки, осажденные давно бы поумирали с голоду. А кто и чем вознаградил спасителей за их доблести? Никто и ничем. Возвращаются с одной горестной реликвией — дорогим для них телом Сапега.
Явно кривили сорвиголовы. Ходкевич уже приметил их телеги, заваленные нахватанным добром. Но не подал виду. Посулив воздать им хвалу перед королем и вместе с тем обильное жалованье, он легко уговорил большинство примкнуть к его войску: хоть и разбойниками слыли сапежинцы, однако славились как отличные воины. А пополнение было кстати.
Все же худая примета — встреча с покойником — не выходила у Ходкевича из головы.
Солнце припекало по-летнему, Ходкевич вспотел в седле. Он стянул епанчу и отбросил ее на руки подскакавшему пахолику. Стало полегче. Он снял и шапку. Принявший вольную позу и простоволосый, гетман стал смахивать на богатого важного купчину. Тонкий сквозистый ветерок приятно, будто опахалом, обвеивал его полнокровное высоколобое лицо. Ходкевич еще не чувствовал приближения старости. Ему лишь недавно исполнилось пятьдесят, а это самая зрелая пора для лучших свершений любого полководца, когда к отваге и дерзости присовокуплены искушенность и мудрость. Больше чем на кого-либо Ходкевич надеялся на себя.
До Москвы оставалось чуть ли не два перехода, но места вокруг казались все заброшенней. Бдительные дозоры не обнаружили ни единого человека. Только у Можайска случилась заминка. Посыльный из головной хоругви оповестил Ходкевича:
— Москали, вашмость!
Узнав, что впереди какой-то большой обоз перегородил дорогу и пытается пробиться в объезд, гетман распорядился:
— Затжимач![19]
И сам выехал к обозу. Замкнутое суровое лицо гетмана предвещало бурю.
Окружившие плотное скопление повозок конные стрельцы беспрекословно пропустили Ходкевича в середину, к высоким колымагам. Из них уже повылезли и встали степенной кучкой дородные мужи в богатых парчевых и бархатных одеяниях.
Один из них, важнее и напыщеннее остальных, в собольей боярской шапке, шагнул к Ходасевичу и возгласил:
— Посольство к его милости королю польскому Жигимонту!
Гетман узнал в боярине Михаила Салтыкова, которого не раз видел в королевской свите под Смоленском. Однако отвел взгляд, с подозрительностью осматривая тесные ряды посольской охраны и тяжелые возы. Не слишком ли много людей и пожитков для посольства? И половины бы за глаза хватило. Явная шкода. Бегут из Москвы нечестивцы, спасают свои шкуры. Видно, совсем туго стало в осаде.
Ходкевич презрительно усмехнулся. Нет, он не сердобольный Жолкевский, чтоб приятельски миловаться с москалями.
— Беч?! Доконт? До Зигмунта? — крикнул с дрогнувшего от неожиданности коня гетман, обратив выбеленные гневом глаза на Салтыкова. — Я терас для вас крул! — И показал булавой в сторону Москвы. — Встеч! Прентко!..[20]
Михайла Глебович оторопел. Но лишь на краткий миг. Лицо его густо побагровело, руки сами сжались в кулаки.
Не впервой ему приходилось испытывать отчаянье загнанного зверя — привык огрызаться. Да и благосклонность короля была верной защитой. И не очень-то в последнее время задирали его что свои, что чужие. Побаивались. Но, стараясь не потерять посольской важности, боярин одержал себя. Заговорил тихо сдавленным сиповатым голосом, в котором все же не могла утаиться угроза:
— Круто берешь, пане. Не промахнися. Жигимонт-то ведает о нашем посольстве, к сейму нас ждет. Не вышло бы худа для тебя, понеже противишься королевской воле.
На скулах Ходкевича вспухли желваки. И он хотел разразиться бранью. Но боярин не сводил с него вызывающе дерзкого взгляда, чуя, что своим доводом привел гетмана в смятение.
— Поладим с миром, пане, — ядовитая улыбка скривила тонкие губы боярина. — Не чини нам препоны, а мы смолчим о твоей оплошке.
Словно два ощетинившихся матерых волка, сошлись они тут. Еще миг — и сцепятся.
Но все же разум пересилил. Кое-как поладили. Салтыков согласился вернуть в Москву часть посольства, среди которой к своей досаде оказался Федор Андронов, а Ходкевич открыл дорогу самому Салтыкову. Вынужденные уступки стоили чрезмерной выдержки обоим: каждый посчитал себя глубоко уязвленным.
К московским стенам гетман подъезжал донельзя мрачным.
2
Если бы не гонец от Трубецкого, Заруцкий остался бы ночевать в Коломне. Он доказал великую преданность Марине — с особым бережением доставил ей вызволенного из нижегородской темницы преподобного отца Мело, и царица-опальница собиралась в полной мере отблагодарить своего рыцаря. Но атаман нутром почуял, что всякое промедление опасно для него: приближение гетманского войска, уже замеченного сторожевыми разъездами, вызвало крайнюю сумятицу в ополчении.
Не стряхнув пыль с одежды, гонец дерзко нарушил застолье, торопясь изложить все, что наказывал ему Трубецкой, а в цепкой руке Заруцкого стал подрагивать серебряный корчик с недопитой романеей.
Вскинув тонкие щипаные брови, с надменным недовольством смотрела на бесцеремонного вестника пани Марина. Отрешенно, будто его не касались никакие мирские страсти, перебирал черные бусины четок отец Мело. Но гонец видел только Заруцкого, а Заруцкий — гонца. И мысли атамана уже никак не вязались с приятным застольем.
Как всегда в трудный час, нашлись в ополчении смутьяны, кои при любой напасти призывали к ответу вожака, а не искали вину в своей трусости и шатости. Кому от того корысть? Ясно, тому, кто сам зарится на верховодство. С Трубецким у Заруцкого полное согласие: тому, довольно, что его первым величают в грамотах, пусть первый он только на словах. Однако есть иные, а среди них самоуправный Просовецкий. Стоит Заруцкому расслабиться, не преминут напакостить. Нет, нельзя оставлять войско без пригляду. Ныне никому, как Заруцкому, власть не стоит так дорого. Все его помыслы опираются на нее.
Еще накануне, дней пять назад, атаман надеялся, что махом устранит все препоны. Извещенный задолго о выступлении Ходкевича, он, чтоб упредить его, отважился на окончательную попытку отчаянным приступом выбить осажденных из престольной. Все лучшие силы были стянуты к стенам Китай-города. Заруцкий велел пушкарям не жалеть порохового зелья.
Оставляя за собой дымные хвосты, каленые ядра взлетели над стенами. И сразу повезло: одно из них наугад попало в кровлю большого сенного сарая. Высоко полыхнул огонь. Поляки не успели унять его. Дул напористый ветер, и он раскидал меж домов клочья горящего сена. Черные тучи всклубились над Китай-городом. Горело все, что осталось от прежнего пожара. Не в силах справиться с огнем, поляки бежали в Кремль, и ополченская рать без всякого труда овладела китайгородскими воротами.
Тогда-то и восторжествовал Заруцкий, уже представляя упавшее ниц перед ним и Мариной посрамленное шляхетское рыцарство и московское боярство. Однако радость скоро сменилась досадой. Бушующее пламя остановило ратников. А меткая пушечная пальба с кремлевских забрал принудила их повернуть вспять. Близок был успех, да не судил Бог.
Всякая осечка порождает недовольство. Не обошлось без того и на сей раз. Накипело у многих. Бесплодное стояние под стенами становилось невмоготу. Истощились запасы свинца и пороха, не хватало хлеба. Даже самые ретивые в самовольных набегах казаки приуныли. Отошла для них та шалая пора, когда они грабили окрестных мужиков, стаскивая на свои возы туши забитой скотины, кур, гусей, кадушки меда и посевное зерно, а уж заодно с тем хомуты и попоны, плуговое железо и овчину, кросна и сермяги. Все было разорено дотла под Москвою, все начисто выбрано и раздуванено. На жалких остатках кормов держалась рать. Ладно еще, Троицкий монастырь пособил, поделившись порохом и хлебом, а то впору хоть все ополчение распустить. Да и само оно уже было готово распасться. Недюжинная золя нужна, чтоб его удержать. Теперь и малая промашка сулит беду. Если не одолеть Ходкевича — все надежды обернутся прахом. Но впервой ли ходить Заруцкому по краю пропасти, не упадая?
Преодолев в себе плотские соблазны, атаман вслед за гонцом проворно спустился с высокого теремного крыльца. Расторопный казак немедля подвел к нему коня. Но мягкий шелест, платья заставил Заруцкого обернуться. Наскоро простившись с Мариной за столом, он и в мыслях не держал, что она соизволит проводить его на дворе.
Кончиками пальцев приподнимая широкий и пышный подол, Марина небесной мадонной сходила по ступеням, и он, словно завороженный, терпеливо поджидал ее, напрягшись, как струна, в новом бархатном кунтуше с золоченными витыми шнурами, в который обрядился перед застольем в угоду ей, и второпях забыл снять, чтобы переодеться в дорожный кафтан.