Сама по себе потеря правительственной защиты встречалась в истории не реже, чем потеря дома. Цивилизованные страны предлагали право убежища тем, кого по политическим мотивам преследовали их правительства, и эта практика, хотя официально так никогда и не закрепленная ни в одной конституции, достаточно хорошо действовала в XIX и даже в нашем столетии. Затруднения возникли, когда оказалось, что новые категории преследуемых стали чрезмерно многочисленными, чтобы справиться с ними неофициальной практикой, предназначавшейся для исключительных случаев. Вдобавок, большинство преследуемых вряд ли можно было квалифицировать как имеющих право на убежище, скрыто предполагавшее политические или религиозные убеждения, которые не считались вне закона в стране, предоставившей убежище. Новые беженцы преследовались не за то, что они делали или думали, но просто за то, чем они непоправимо были: рожденными в «плохой» расе или «порочном» классе или призванными в армию «плохим» правительством (как в случае Испанской республиканской армии).[662]
Чем скорее росло число бесправных людей, тем сильнее становилось искушение уделять меньше внимания делам преследующих правительств и больше статусу преследуемых. И первый яркий факт здесь таков, что эти люди хотя и преследовались под каким-то политическим предлогом, больше не навлекали (как другие преследуемые на протяжении всей истории) моральной ответственности и позора на преследователей; что их не считали активными врагами и они сами едва ли претендовали на эту роль (избранная тысяча советских граждан, которые добровольно покинули Советскую Россию после второй мировой войны и нашли убежище в демократических странах, больше повредила престижу СССР, чем миллионы беженцев из «плохих» классов в 20-е годы), но казались и были всего лишь людьми, сама невиновность которых — с любой точки зрения и особенно с точки зрения преследующего правительства — была их величайшей бедой. Невиновность, в смысле полного отсутствия ответственности за что-либо, была знаком их бесправия так же, как доказательством потери политического статуса.
Следовательно, требования соблюдать права человека только по видимости имеют отношение к судьбе подлинного политического беженца. Политические беженцы, по логике вещей немногочисленные, еще пользуются правом убежища во многих странах, и это право неформально действует как настоящая замена национальному законодательству.
Одной из удивительных граней нашего опыта с безгосударственными людьми, которые по закону выигрывали от совершения преступления, был факт, что лишить абсолютно невиновного человека законных прав, кажется легче, чем совершившего какое-нибудь преступление. Знаменитая острота Анатоля Франса: «Если бы меня обвинили в краже башен собора Парижской богоматери, мне осталось бы только одно — бежать из страны» — выразила ужасную реальность. Юристы до того привыкли мыслить закон в категориях наказания, которое действительно всегда лишает нас определенных прав, что им, возможно, даже труднее, чем непрофессионалу, признать, что лишение правового положения (легальности), т. е. всех прав, может не иметь никакой связи с конкретными преступлениями.
Эта ситуация поясняет многие запутанные осложнения, присущие понятию прав человека. Неважно, как они однажды были определены (как права на жизнь, свободу и стремление к счастью — по американской формуле, или как равенство перед законом, свобода, защита собственности и национальный суверенитет — по французской); неважно, как можно пытаться улучшать двусмысленные формулировки вроде «стремления к счастью» или устаревшие подобно «неограниченному праву собственности»; реальное положение тех, кого XX в. выкинул за пределы закона, показывает, что эти перечисленные права суть права граждан и их потеря не влечет за собой абсолютного бесправия. Солдат во время войны лишен своего права на жизнь, преступник — права на свободу, все граждане во времена чрезвычайного положения — их права на поиски счастья, но никто не скажет, будто во всех этих случаях имела место полная утрата человеческих прав. В то же время, эти права могут быть признаваемы (хотя едва ли используемы) даже в условиях основательного бесправия.
Беда бесправных не в том, что они лишены права на жизнь, свободу и стремление к счастью либо равенства перед законом и свободы мнений (формул, которые были составлены, чтобы решать проблемы внутри данных сообществ), а в том, что они вообще больше не принадлежат ни к какому сообществу. Их проклятие не в том, что они не равны перед законом, а в том, что для них не существует никакого закона; не в том, что они угнетены, а в том, что никто не хочет даже угнетать их. Только на последней стадии весьма длительного процесса их право жить оказывается под угрозой; только если они остаются абсолютно «лишними», ненужными, если нельзя найти никого, кто бы «востребовал» их, их жизням может грозить опасность. Даже нацисты начинали свое истребление евреев с лишения их всякого правового положения (статуса второсортного гражданства) и отделения их от мира живых стадным загоном в гетто и концентрационные лагеря. И прежде чем пустить в ход газовые камеры, они тщательно прощупывали почву и находили, к своему удовлетворению, что ни одна страна не претендует на этих людей. Суть именно в том, чтобы создать условия полного бесправия, прежде чем оспорить право человека на жизнь.
То же самое верно, даже в каком-то ироническом смысле, по отношению к праву на свободу, которое иногда полагают квинтэссенцией человеческих прав. Нет сомнения, что находящиеся вне сферы закона могут иметь больше свободы передвижения, чем по закону сидящий в тюрьме преступник, или что они пользуются большей свободой мнений в лагерях для интернированных в демократических странах, чем они пользовались бы при всяком обычном деспотизме, не говоря уже о режиме тоталитарных стран.[663] Но ни физическая безопасность от голода (обеспечиваемая каким-нибудь государственным или частным благотворительным учреждением), ни свобода мнений не меняют ни в малейшей мере их основного положения — бесправия. Продолжением своих жизней они обязаны благотворительности, а не праву, ибо не существует законов, которые могли бы принудить нации кормить их; свобода передвижения, если она вообще есть у них, не дает им права на постоянное местожительство, которым пользуются, как само собой разумеющимся, даже заключенные преступники; и их свобода мнений — это шутовская свобода, ибо то, что они думают, в любом случае ничего не значит.
Эти последние пункты — ключевые. Фундаментальное лишение человеческих прав сперва и прежде всего проявляет себя в утрате места в мире, которое делает мнения значительными и действия результативными. Нечто куда более глубокое, чем свобода и справедливость, кои суть лишь гражданские права, находится под угрозой, когда принадлежность к сообществу, где человек родился, больше не признается естественным делом, а непринадлежность к нему — делом личного выбора, либо когда человек попадает в положение, в котором, если он не совершает преступления, отношение к нему других не зависит от того, что он делает или не делает. Эта крайность, как ничто другое, характеризует положение людей, лишенных человеческих прав.
Они лишены не права на свободу, а права на действие; не права думать что угодно, а права действительно выражать свое мнение. Привилегии в одних случаях, несправедливости в большинстве других, благословения и проклятия выпадают им случайно, без всякой связи с тем, что они делали, делают или могут сделать.
Мы стали осознавать существование некоего права иметь права (что означает жить в какой-то структуре, где о человеке судят по делам его и мнениям) и права принадлежать к определенному виду организованного сообщества лишь тогда, когда появились миллионы людей, потерявших и не могущих восстановить эти права из-за новой мировой политической ситуации. Беда в том, что эта катастрофа произошла не от недостатка цивилизации, из-за отсталости или простой тирании, а, напротив, ее нельзя было поправить именно потому, что на земле больше не осталось ни одного «нецивилизованного» пятнышка, ибо, нравится нам это или нет, мы действительно начали жить в Едином Мире. Только в эпоху полностью организованного человечества могло случиться так, что потеря родины и политического статуса оказалась равносильной изгнанию из человечества вообще.
До этого то, что сегодня нам приходится называть «человеческим правом», вероятно, мыслилось бы общим свойством человеческого бытия, которое ни один тиран не может отнять. Потеря этого права делает ненужной речь (а человек, начиная с Аристотеля, определялся как существо, наделенное способностью говорить и мыслить) и ненужными все человеческие взаимоотношения (а человек, опять же с Аристотеля, мыслился как «животное политическое», т. е. животное, которое, по определению, живет в «полисе» — обществе), другими словами, делает ненужными некоторые из самых существенных характеристик человеческой жизни. До известной степени это было бы состояние рабов, которых Аристотель по тому самому не числил среди человеческих существ. Главное преступление рабства против человеческих прав не в том, что оно отнимало свободу (это может случиться во многих других ситуациях), а в том, что оно исключало определенную категорию людей даже из возможности сражаться за свободу (сражение возможно при тирании и даже в безнадежных условиях современного террора, но не в условиях концентрационно-лагерной жизни). Преступление рабства против человечности началось не тогда, когда один народ разбил и поработил своих врагов (хотя, конечно, это само по себе достаточно плохо), но когда рабство стало институтом, в котором одни люди были «рождены» свободными, а другие — рабами, когда забыли, что именно человек лишил своего брата человека свободы, и когда санкцию на это преступление приписали природе. И все же, в свете недавних событий, можно сказать, что даже рабы еще принадлежали к определенному виду человеческого сообщества; в их труде нуждались, его использовали и эксплуатировали, и это удерживало их в пределах человеческого. Быть рабом означало, в конце концов, иметь какое-то свое лицо, свое место в обществе — во всяком случае, быть чем-то большим, чем только абстрактным «человеком» вообще. В таком случае, не утрата конкретных прав, а утрата общественной воли и способности гарантировать любые права была тем бедствием, которое настигало постоянно растущую массу людей. Оказывается, человек может терять все так называемые права человека, не теряя своего сущностного качества, оставляющего его человеком, не теряя своего человеческого достоинства. Только потеря своего государства сама по себе делает его изгоем человечества.