Прошла добрая неделя, как вдруг Андришко обнаружил, что Кумич все еще в той же арестантской камере полиции: бывший дворник стоял с котелком у входа в подвал и ждал раздачи «баланды».
Увидев Андришко, Кумич отвернулся, прижался к стене.
— Как, вас еще не отправили?
А тот — глаза в землю, отвечает не разберешь что. И вид какой-то странный, словно он перепуганный и улизнуть норовит.
— Что с вами?
Молчит.
— Да говорите же вы!
— Со мной ничего, — проговорил Кумич после долгой паузы, по-прежнему не поднимая глаз.
— А ну, идемте-ка ко мне в кабинет.
Кумич долго мялся, потом нехотя пошел, заметно прихрамывая на одну ногу.
— Что это с вами?
Кумич, зло сжав губы, промолчал.
— Да говорите же вы: почему хромаете?!
Они дошли уже до кабинета Андришко, а Кумич так и не сказал ничего, кроме одного, совершенно очевидного — что у него болит нога.
— Ушиблись?
Кумич одичало глядел себе под ноги и не отвечал.
И только тогда Андришко пришло на ум, что он прежде даже и предположить не решился бы.
— Вас били?!
Лишь после троекратного требования говорить, когда Андришко заорал на Кумича, тот согласился сбросить ботинок. Андришко увидел опухшую стопу, в кровавых пузырях, местами гноящуюся, местами — просто со слезшей кожей. Андришко приказал отвести арестованного в камеру, а к себе вызвал Стричко. Руководитель политической группы не стал отпираться «Да. Бывает». Но когда он, желая успокоить Андришко, посоветовал ему: «Ты бы, Марци, лучше не вмешивался, а предоставил эти дела мне», — Андришко не выдержал и, что с ним редко случалось, взорвался. Орал что было сил, хорошо двери в приемной обиты — не слышно.
— Мы кто же, по-твоему, — звери? Фашисты? Хортистская полиция тебе здесь? Или, может, гестапо?
— Не вмешивайся, поручи мне! — все еще повторял, успокаивая его, Стричко, но уже и сам багровел, от гнева или от стыда — не поймешь, и нервно двигал очки по переносью, вверх-вниз.
Андришко вцепился железными руками металлиста в плечи тщедушного часовщика Стричко и принялся его трясти изо всех сил:
— Мы кто — палачи? Садизму учишь своих подчиненных? Ну, отвечай!
Очки слетели с носа Стричко, и он подхватил их уже в последний миг.
— Два старых товарища!.. Друг против друга! — прохрипел Стричко. — Из-за кого? Из-за этих гадов нилашистов?! А как они с нами обращались?! И с тобой, и со мной? — И вдруг он тоже заорал во весь голос: — Что они над нами вытворяли?
— Так мы для того и боролись с ними, чтобы положить этому конец! Раз и навсегда.
— Как же я могу удержать своих ребят, когда каждый из них на своей собственной шкуре испытал…
— Тем мы от них и отличаемся, что так не делаем.
— Мы и не делаем. Но если случилось, что ж теперь?.. В гневе мы ведь тоже люди!..
После этого случая Андришко стал ежедневно сам проверять, чтобы политических заключенных не держали в полиции дольше дозволенного законом срока, присматривался, как их кормят, как с ними обращаются. А зарвавшемуся Стричко пригрозил сообщить о том, что случилось, в комитет и в тот же день уволил двух провинившихся сотрудников политической группы.
Бывший часовщик ушел от начальника полиции недовольный и обиженный. Он всем твердил, что «не ждал такого от коммуниста, от пролетария».
О натянутости в отношениях между двумя руководителями в полиции все быстро узнали, зашушукались. В политической группе были в основном новички: коммунисты и несколько соц-демов — рабочих. Стричко объяснил им поведение Андришко как результат влияния «бывших людей». «Барчука сделали они из него, господина офицерика, — не раз повторял он в узком кружке своих сотрудников. — Уже и на «ты» с ними. Мы и в девятнадцатом прошляпили потому, что были слишком добренькими… А сейчас еще пуще разнюнились!..»
Впрочем, у Стричко было много и таких забот и сомнений, о которых он не говорил даже с самыми лучшими верными друзьями. Так, у него не укладывалось, зачем венгерскому пролетариату национальное трехцветное знамя, зачем ему «Боже благослови мадьяра…»[60]? «Тактика, — думал он. — Ох, уж эта великая разумница — тактика, чтобы ее черт побрал!»
Стричко задевало, — больше того, он считал это даже вмешательством в свою работу, — когда Андришко неожиданно являлся на допросы, проверял следственную работу. А тот стал приходить все чаще и уже не только из опасения, что подследственных бьют на допросах, но и потому, что понял: Стричко вообще плохой следователь.
Допрашивая, Стричко садился за стол напротив арестованного, время от времени откидывался назад, закрыв глаза, а затем неожиданно наклонялся вперед и начинал дико орать. Говорил с арестованными он каким-то издевательским, гнусавым голосом, называя их «мой друг», а то и «мой дружочек», — и вообще, как показалось Андришко, кому-то все время подражал, вероятно, одному из хортистских полицейских следователей, что когда-то вот так же, может быть, допрашивали самого Стричко.
— Послушай, мой дружочек, — очерчивая карандашом большущий круг в воздухе, провозглашал Стричко, — да повнимательнее послушай! Сейчас я задам тебе первый перекрестный вопрос.
Андришко, не будь он так зол, не удержался бы, вероятно, от смеха… Перед следователем, у стола, сидел высокий худощавый и очень нервный юноша. Лицо его было разукрашено кровоподтеками, один глаз уродливо вздулся. Юноша поминутно доставал платок и прикладывал его к глазу. Андришко из-за спины арестованного бросил яростный взгляд на Стричко. Тот пожал плечами.
— Только что привели, — кивнул он на дверь. — Месарош со своим дружком сцапали. А Капи помог им его сюда доставить. Они, вероятно, еще в коридоре, не успели уйти.
Услышав о Месароше, долговязый юноша испуганно покосился на дверь. Андришко вышел в коридор Там он действительно увидел и Капи и Месароша с его неразлучным другом.
— Что произошло? — спросил он и в ответ услышал целый рассказ.
В тот день Эндре Капи, по обыкновению, «на одну минутку» заскочил в районное управление за руку поздоровался со всеми знакомыми, поинтересовался новостями, а затем спустился вниз, в дворницкую, в надежде застать там Манци одну. В дверях он столкнулся с Шани Месарошем. Шани был растрепан, взволнован.
— А я уже искал тебя! — воскликнул Месарош. — Боюсь, беда!
— Что за беда?
Еще подохнет, черт его побери! Послушай, товарищ Капи, мы же не хотели… Мы только… Кто ж знал, что он такой хлипкий.
Месарош пропустил Капи впереди себя в комнату. На диване неподвижно, словно уже окоченев, лежал долговязый, тощий парень. У его изголовья с тазиком воды в руках стоял Янчи Киш, он окунал в воду тряпку и старательно обтирал ею лицо и грудь лежащего. На рукаве парня белела повязка с большим красным крестом и надписью по-венгерски и по-русски: «Врач». А на полу, подле дивана, — содержимое вытряхнутой врачебной сумки; инструменты, осколки ампул.
Два дружка накануне успешно потрудились в народной столовой, чувствуя себя в некотором роде деловыми компаньонами Штерна.
Со времени открытия моста через Дунай в столовой на проспекте Кристины было всегда людно. Штерн правильно рассчитал, когда пожертвовал четверть килограмма сала «в поддержку искусства». При одном взгляде на вывеску, увековечившую жареного цыпленка, пенящуюся кружку пива и другие мечты изголодавшегося художника, у прохожих неудержимо начинал отделяться желудочный сок, а во рту становилось сухо. На заваленной мусором мостовой колеса тормозящих машин вырыли уже глубокую колдобину перед народной столовой Штерна. И вот однажды, болея душой за общественные интересы, предприниматель отправился в районное управление.
— Нехорошо получается, — сказал он там, придав своей физиономии самое грустное выражение. — Все время приходится отказывать советским воинам: что же мне, гороховым супом их угощать? Один солдат и так уж чуть не вылил его мне за шиворот! Я бы попробовал раздобыть для них немного водки… В конце концов за нас они сражаются!
Штерну было выдано разрешение на торговлю спиртным.
Подвал кафе «Филадельфия» был разделен на две части невысокой дощатой перегородкой. Чтобы не мешать «бизнес» с благотворительностью, Штерн, разобрав эту перегородку, перенес ее в зал и наглухо отгородил маленький закуток — всего в несколько квадратных метров — возле входа с улицы; вход в столовую он устроил с другой стороны — из Хорватского парка. Расчет у него был таков: через проезжих фронтовиков слух о кабачке очень быстро прокатится по всей длинной военной магистрали. Каким-то путем проведал он и планы Капи, и, чтобы на корню подсечь всякую конкуренцию) и заодно увеличить притягательную силу кабака, поставил за прилавок Манци. О вознаграждении договорились быстро. Манци потребовала сверх скромного жалованья ежедневное питание и полкило сала в неделю. Она рада была вернуться снова к своей прежней профессии, а оба ее дружка рассчитывали, что «где пьется — там и на сторону льется». Поэтому Месарош и Киш с самого утра разбирали, переставляли перегородку, заклеивали выбитые окна бумагой — даже не какой-нибудь, а прозрачной, пергаментной, которую сами же раздобыли на картонажной фабрике.