Кому оставим знание? 
Дорогой мой. Вспоминаю доски твоего коридора. Лестницы. Мебель твоей квартиры.
 Поклон Оле и Лизе. Целую их дорогих.
 Мне трудно думать о Ленинграде.
 Мама ещё жива. Её сознание тает.
 Доживаем своё, друг и брат, и, может быть, у болотистого берега старости ещё увидим вечернее солнце и широкие тени вдохновения.
 Твой Виктор
 Москва 10 <…>
  Б. Эйхенбауму
 Дорогой Борис
 Чернила сохнут, как язык в гортани.
 Бедный тритон. Ну что, дорогой, жаба сейчас почти эпидемия. Она бывает и у сорокалетних, и если первый припадок миновал, и с [жабой (?)] живут. С чем мы не живём. <…>
 Я пока здоров как 55-летний Онегин. Скоро приеду в Ленинград с рукописями. Деньги приходят и уходят — уходят охотно, приходят — сопротивляясь.
 Живу. Живу. Опояз давно стал пунктиром.
 Нас мало и тех нет.
 Банка с нитроглицерином скоро станет формой одежды.
 Ах, не шутится.
 Милый тритоша, ещё поплаваем.
 Передавать вахту некому. Постоим.
 Может быть, обновимся, как [седые (?)], временем [выгрызенные (?)] луны.
 Оле много приветов.
 Привет моей родне — Питеру — Ленинграду — Сестрорецку.
 Привет Толстому Льву. Пускай умнеет. Это похоже.
 Что касается прототипа, то его нет. Есть протофакты.
 Влияний тоже нет.
 Веселовского нет и не было.
 Жирмунского и не будет.
 А ты есть, но и озорник.
 О мяу мяу друг. О мио мио.
 О наши крыши родного Ленинграда.
 О холод ленинградских набережных и вода, которую не согревает даже история.
 И нити жизни, не пёстро свитые шерстяные нити [сношенной (?)] одежды. Книги, которые недописаны.
 Горе и будущая слава, ошибки, измены и упущенные случаи изменить женщинам. Так.
 О недопитое вино.
 О друг мой.
 Твой Виктор.
 4 августа 1948 г.
  Б. Эйхенбауму
 Дорогой Боря!
 Книга о прозе в наборе. Дописываю сценарий и очень устал.
 Старые люди устают тогда, когда они делают то, что они делать не могут.
 Да я устал.
 13-ти лет я узнал то, что эвфемистически зовут любовью. Прошло ещё 50.
 Чуть не написал 500.
 Только редко было вдохновение.
 Это дело жестокое и несправедливое.
 Если бы моя жизнь пошла правильно, я обладал бы навыками академического учёного и сделал бы бесконечно много. Без языков, без философии, без почерка и грамотности и прожил жизнь, коптя котлы вдохновения, которым надо только смазывать измерительные инструменты. И это всё от того, что не имел простой и верной любви в 13–14 лет. <…>
 Я печален как слон, у которого запор.
 Печален, как морской змей, которого слабит.
 Годы укатились на рёбрышках.
 Закатились под полы.
 Единственный друг мой, брат мой — целую тебя.
 Жизнь такая, какая есть, атомы её сталкиваются без воли.
 Справедливость есть только в тетрадках учительниц.
 Целую тебя. Береги молодых.
 Всё было. И заря, и зарево, и зелёный луч, и зубная боль, и боль сердца. Весна не наступает.
 Целую тебя, дорогой.
 Сима целует, не прочтя письмо. Витя.
 17 апреля 1953 г.
  Б. Эйхенбауму
 [лето 1954 г.]
  Дорогой Боря! <…>
 Я прочёл заново твою Статью «Как сделана шинель».
 По точности анализа, по гибкости и неожиданности эта статья представляла собой кульминацию движения и останется в русской литературе.
 В то же время она, как все наши статьи, представляет собой ошибку. Акакий Акакиевич только образ Гоголя. Утверждение, что Акакий Акакиевич только бедный чиновник, — ложно.
 Моё утверждение, что искусство — это средство вернуть ощутимость мира, противоречит моему же утверждению, что искусство не чувственно и внеэмоционально.
 На самом деле происходит борьба между общностью языка, которая как система сигналов, обусловлавливающая собой мышление, становится между человеком и миром.
 Борьба с автоматизмом происходит не для искусства, а для возвращения миропознания. Тем не менее искусство мыслит образами искусства <…>
 Между тем жизнь искусства создаётся, а не цитируется, и мы с тобою годами крутимся на одном месте, на котором крутится человечество тысячелетия, а пойти можно бы далеко.
 Судьба наша такая, что мы пережили своё поколение и нам приходится идти вместе с другими и замены нам нет.
 Ни Орлов, ни Бялый, никто другой не замена.
 Поэтому не огорчайся ничем. Я вот огорчаюсь только самим собой, своей недостаточностью, своим неумением выразить то, что мне снится, кажется несомненным.
 Страдая от невозможности выразить себя, мы подменяем свои страдания. Так в сказках Геродота человек, которому надо плакать, разбил кувшин с молоком, чтобы мотивировать свои слёзы <…>
  Б. Эйхенбауму
 [март 1957]
  Дожидаясь твоего ответа, пишу тебе ПЯТОЕ письмо.
 Но где же прошлогодний снег.
 Вот тема письма.
 Он там в океане, где струнами натянуты лучи солнца и голубая дека океана отражает всё ещё непонятую музыку мироздания от полуподнятой крышки неба.
 Шум реален, как шум крови в ушах. А музыку ведь не проголосуют даже на пленуме композиторов.
 Семантика её в твоём вечном, но вечно занятом пере. Шумит море. Поднимаются и опускаются над кленовой декой, над струнами позвонки инструмента.
 Где Баум? Где заведующий семантикой звука.
 Он пишет комментарии с получёртом Бялым.
 Оседает ещё один снег. Подымает и взламывает лёд. Кладёт льдину на льдину — как библиографические карточки ненаписанных книг.
 Подымается вода почти до Подьячей. До Посадской и Профессорской.
 Задевает взморье.
 Шепчут прибрежные эйхенбаумы в Дубках.
 — Кто разберётся в хаосе звуков?
 Ветер печальный несёт им ответ.
 Однофамильцу их времени нет.
 Осины в лесу зеленеют телом. Жму твои милые лапки, мой однолеток и современник. Небо над елями сине. Пришла ещё одна весна старости и полного умения. <…>
 Кончился март. Привет твоей и нашей весне.
 Виктор Шкловский
  Б. Эйхенбауму
 Дорогой и милый Боря!
 Целую тебя. Желаю тебе счастья в углу между морем и Нарвой. Пускай оно будет широкое и спокойное, и длинное, как полоска между лесом и морем, там у вас. Я был там шестьдесят лет тому назад.
 Мы в имении вежливого жандарма Дубельта. Жил он в свежем климате.
 Проходит всё. Из реки выносят в море песок. Ветер отодвигает их. Сосны вырастают на дюнах. Жандармы живут под соснами. Писатели живут под соснами и жандармами. <…>
 Не верь книгам, которые похожи на Толстого. Все млекопитающие, даже лошади (скрыто) пятипалы.
 Меняется жизнь, и происходит суд над ней и её разностное удвоение.
 Литература интегрирует жизнь.
 Интеграл — способ усвоения неусвояемой кривой.
 Проходит всё. <…>
 Ещё увеличатся дюны.
 Ещё расти будут и вырубаться сосны.
 Ещё вынесут волны на берег смолу — янтарь от корабельных лесов.
 Пряди книгу. Будем интегрировать и дифференцировать жизнь. Будем искать узлы жизни в её повторяющихся и, может быть, не переплетенных нитях.