и в каждом окне появилась странной формы голова. На самом деле это было пять изображений одной и той же головы, два из них — вверх тормашками.
Тот, кому она принадлежала, явно страдал от боли. Рот и нос закрывало какое-то приспособление из темной резины. Ремни, удерживающие это устройство — то ли маску, то ли намордник — глубоко врезались в пухлую плоть его щек, зеленовато-белесых, словно заплесневевших, и усеянных серебристыми нарывами. Какое чувство искажало это лицо — надежда или смирение, гнев или паника? Непонятно. Однако в водянистых глазах светилось упорство.
Несколько минут призрак молча ворочался за стеклом, словно пытался пробиться в тронный зал. Казалось, какая-то невидимая, неощутимая пропасть отделяет его от стекла, а сам он сохраняет положение лишь силой собственного отчаяния, изнуряющим, унизительным усилием воли. Видел ли он Целлара и королеву? Несомненно видел и пытался с ними заговорить. В конце концов он шепотом произнес один слог. Звук стек, как струйка блевотины — слишком слабый для усилия, с которым он был исторгнут.
— Горб, — произнес призрак, и его глаза торжествующе расширились.
— Горб… — тихо повторили Целлар и королева. Чашки зазвенели. День догорал, и мир медленно, но верно соскальзывал в ночь. Нежное, как шелк, синее пламя танцевало в очаге, оставляя перед глазами блеклые, неисчезающие образы.
— Горб.
Голова закачалась, невидимый рот приоткрылся, и новое «ГОРБ!» упало в зал, как мертвое тело. Окна безумно перемигивались, тасуя ее изображения, как Толстая Мэм Эттейла свои карты. Целлар вскочил, смахнув полой плаща чашку.
— Он видит нас! Наконец-то окна действуют как надо!
Это было только предположение. Повелитель птиц все еще пребывал в неведении.
Пять окон явили жутко изуродованное лицо древнего пилота. Слева в профиль, справа в профиль, в три четверти… Неожиданно они выхватывали изображения уха, глаза, маски с торчащими из нее многочисленными трубками и отростками. Пятикратно отраженный, огромный, он оглядывал тронный зал и моргал.
— Это человек с Луны?
— Говорите!
«Говорите»?!
Все это время он только и делал, что пытался заговорить!
Наконец он заставил язык повиноваться — Бенедикт Посеманли, который принес весть с далекой белой планеты.
— Горб, — произнес он. — Fonderia di ferro in Venezia… Mi god guv…
Последовал ряд нечленораздельных звуков.
— …Я лежу здесь, в тени наплывов застывшего сока, пронизанных жилками, спрятанный в абсолютный… — снова абракадабра, — земли… Земля! — все вещи к Земле… mi god guv im all swole… Бойтесь смерти из воздуха!
Он вяло захихикал и покачал головой.
— Вот так проще…
Новая попытка.
— Во Времена Костей, во Времена Снов и Грез, на дальней стороне Луны… Я лежу, как головка сыра, весь в синих прожилках, синяя петля охватывает мой мозг… Нет, еще проще… Послушайте, я улетел на Луну молодым. Сейчас я бы ни за что такого не сделал. И там со мной что-то случилось, какое-то преображение, вызванное воздухом этой печальной планеты — я уснул. Я впал в оцепенение, в сон без сна, на сотню лет, и всю эту сотню лет ощущал лишь поющую клетку собственного мозга. Это был подарок или наказание — думайте как хотите. Меня это больше не волнует, хотя в свое время размышлял над метафизической стороной этого вопроса, когда было больше не о чем думать.
Я больше не был человеком, я стал теорией, мыслью, обладающей ясностью озарения — труднопостижимой, запутанной, чутко откликающейся на факты. Я стал набором кристаллов, и мне казалось, что я могу слышать звезды.
Я лежу на мраморной плите в саду с мощеными дорожками прямыми и строгими, мое голое тело желтеет под светом, падающим из космоса, точно лимон. Рядом со мной растет одинокая роза, похожая на друзу квасцов на длинном стебле. Иногда она поет тихую, но невыносимо прекрасную мелодию в каком-то давно исчезнувшем пятиступенном ладу. Мой рот набит замерзшим воздухом. Я очень скоро забыл о своей лодке, «Нахалке Сэл». Я беседовал с ветрами — тощими бродягами, что прилетали сюда из межзвездного пространства. Луна — странное место. Тени здесь неподвижны, чуть искривлены. Она — связующее звено. Многие расы изменяли ее — расы, которые пытались прийти на Землю или покинуть ее в течение долгого крушения Послеполуденных культур. Это ухо, которое слушает. Это — пограничный пост…
Крошечные язычки синего пламени в очаге тронного зала спрятались в груду оранжевых, загадочно перемигивающихся тлеющих угольков. Тьма сочится в окна под потолком. Карлик так и не появился. Снаружи ветер сумерек снова засыпает снегом немой город, торопя его, как гид торопит туристов покинуть живописные, но опасные улицы некой истерзанной революцией столицы…
Позже, когда на небе полновластно воцарится лунный свет, эти улицы превратятся в черные и серебряные чертежи, доказательство какой-то геометрической теоремы…
Бенедикт Посеманли шептал, как прибой на далеком берегу; иногда его было слышно, иногда нет. Время от времени у него начинались припадки афазии. Брань вперемешку с туманными поэтическими намеками составляла большую часть его словаря. Он путал грамматику дюжины старых языков и еще дюжины наречий собственного изобретения. Но суть его монолога можно было уловить. Целлар и королева, зачарованные его ужасным пятикратно повторенным изображением, слушали… и вот что рассказали потом.
Жители Луны — или некий тайный пережиток Послеполуденных культур, который все еще населяет ее, — захватили авиатора, едва тот посадил свою лодку, и превратили в своего рода ухо, чтобы слушать населенную вселенную… хотя «слушать», возможно, не самое подходящее слово. Как мы поняли из слов Бенедикта Посеманли, в свое время это считалось обычным делом. Он был обездвижен и помещен на каменную плиту. Послания текли сквозь него, как прозрачная жидкость. Вокруг тянулись ряды плит, уменьшаясь с расстоянием, и он видел на них пустые оболочки других «слухачей», оставленных здесь тысячи лет назад; их длинный сон незаметно сменился смертью. Многие тела были изломаны; они походили на полые фарфоровые статуэтки. Бенедикт Посеманли обнаружил, что способен воспринимать послания, проходящие через него, но с таким же успехом он мог подслушивать беседы строителей вавилонской башни. В материальной вселенной, каковой она представляется, очень немного материи как таковой. Можно сказать, ее нет вовсе. Клочья вещества, следы газа… и память о некоем прежнем состоянии. Следы, свидетельствующие об этом состоянии, едва уловимы, и каждый разумный вид ощущает их по-своему, исходя из привычного способа восприятия физической и метафизической среды. Это маленький пузырь, в котором он заключен, карман «реальности», который ничего не впускает и не выпускает, и иного не дано. Эти «пузыри» или «среды» создаются тем неповторимым набором чувств, который сложился у обитателей мира в ходе эволюции, обусловлен самим ходом эволюции и