Евреинов (Бергсону). Следуя вашей трехчастной формулировке выводов из сегодняшнего colloquium’a, я жду, если вы кончили с любезно-поучительными добавлениями к первой ее части, таких же добавлений ко второй.
Бергсон. Ваша чисто режиссерская приязнь к порядку отрадна сердцу философа!.. Итак — о детских играх и ребячестве. Прибавлю к сказанному о сем почтенными коллегами лишь то, что в большей части наших приятных эмоций есть несомненно много, так сказать, ребяческого; и кто знает, не являются ли самые приятные ощущения взрослого ничем иным, как вновь оживающими чувствами детства, благоуханным веянием, которое все реже и реже посылает нам наше все более и более удаляющееся прошлое. Но каков бы ни был ответ на этот общий вопрос, одно остается вне сомнений: существует тесная связь между удовольствием, которое доставляет игра ребенку, и аналогичным удовольствием взрослого. Чего же больше, если даже строгий отец принимает иногда по забывчивости участие в проказах своего ребенка! А что случается, вряд ли требует доказательств.
Евреинов (после паузы). Теперь осталось главное, что хочется услышать из ваших уст, профессор!
Бергсон (мягко). Главное вообще или главное для вас?
Евреинов. Для меня, во-первых, но только «во-первых»… — Ваше отношение к «театру для себя»!
Бергсон (живо). Оно вытекает из моего отношения к театру вообще… Истина в том, что существует особая логика воображения, которая не имеет ничего общего с логикой разума, которая иногда даже противоречит ей и с которой, однако, философии необходимо считаться. Мы имеем здесь пред собою как бы логику сновидения. Для восстановления этой логики необходимо усилие особого рода, необходимо удалить внешнюю кору нагромоздившихся предрассудков и укоренившихся понятий, чтобы заметить в глубине своего «я» беспрерывную смену образов, взаимно переплетающихся, волнующихся, подобно зыби подземного озера. Прибегу к сравнению. Жизнь нашей планеты была долгим усилием покрыть твердой и холодной корой огненную массу кипящих металлов. Но существуют вулканические извержения. И будь земля живым существом, как этого желала мифология, она, думается мне, охотно грезила бы в своей мирной дремоте об этих резких извержениях, в которых она внезапно снова овладевает собою, вновь проявляется в том, что в ней есть самого глубокого. Именно такого рода удовольствие доставляет нам драма. Среди спокойной мещанской жизни, которой требует от нас общество и рассудок, она будит в нас нечто, внутренние порывы чего мы чувствуем, и вызывает наружу страсти, которые опрокидывают все. Нас заинтересовывает в драме не столько то, что нам рассказывают о других, сколько то, что нам дают возможность заглянуть {349} в самих себя, провидеть целый мир смутных порывов, которые хотели бы проявиться. Нам сдается, будто мы слышим воззвание к бесконечно древним атавистическим воспоминаниям, столь глубоким, столь чуждым нашей современной жизни, что в течение нескольких минут эта жизнь кажется нам чем-то нереальным, чем-то условным, чем-то таким, что мы должны подвергнуть коренной проверке. Это означает, что под полезными приобретениями и поверхностными наслоениями драма нашла более глубокую действительность. Я сказал, что существует особая логика воображения. Я могу прибавить, что воображению присуща даже вполне установившаяся философия, на основании которой во всякой черте человеческого тела воображение видит усилие души, формирующей материю…
Евреинов. Создавая таким образом из тела «театр для себя»?
Бергсон. Если вы хотите это так назвать, пожалуй; хотя имейте в виду, что, если мы хотим созерцать нашу внутреннюю жизнь в ее индивидуальности, для этого существует один только метод; освобождение от нашей практической жизни. Существуют люди, у которых этот дар освобождения от практической жизни — прирожденный дар, — это художники. Все же прочие редко бывают свободны, живя большею частью для внешнего мира, чем для самих себя, вдали от своего истинного «я», замечая лишь обесцвеченный призрак этого «я», тень, отбрасываемую чистой длительностью в однородное пространство… Поэтому я полагаю, что надо стать художником, артистом, поэтом, драматургом, чтобы достигнуть в совершенстве искомого вашим «театром для себя». Что искусство вашего театра властно дать любому из его приверженцев идеальный эффект из всех возможных в области искусства, говорит то обстоятельство, что всякое искусство, в сущности, изображает индивидуальное. Художник закрепляет на холсте то, что он в известном месте, в известный день и час видел в красках, которых никто не увидит вновь. Поэт воспевает душевное состояние, которое было его собственным, и только его состоянием, и которое более не повторится никогда. Драматург изображает перед нами развитие души, живую нить чувств и событий, нечто такое, наконец, что проявилось один раз, чтобы более не повториться никогда. Напрасно будем мы стараться выразить эти чувства общими названиями; в другой душе они не будут уже теми. Они индивидуализированы. Каждое создание искусства единственное в своем роде. Того, что видел артист, мы не увидим, по крайней мере, не увидим того же самого. Ваш же «театр для себя» как раз достигает этого, вопреки прочим искусствам, в тот момент, который и составляет, собственно говоря, его сущность, отлично выгодную, несомненно, от всех прочих искусств…
В это время раздался далекий крик петуха…
Все заколебались, как и подобало подлинно-призрачным теням.
Крикнули что-то лестное мне на прощанье…
Исчезли…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
{350} Этот сон мне приснился в деревне. Я проснулся от крика петуха, возвещавшего день…
Невероятный сон, так ясно-образно-конспектно явивший пред моим духовным взором разрез бесценной почвы, где корни моего ученья, — какие жертвы за тебя я должен принести богу Морфею{807}?!.
А, этот крик «ку‑ка‑реку»!.. Что хочет за него Афина{808}?!
Боги, забыть ли, как сладко вздохнул я, проснувшись! Вздохнул, убедившись, что сон мой и явь связаны некой реальностью многообещающе символического характера.
Крик петуха!..
Я знаю, что это значит.
Пьесы из репертуара «театра для себя» {351}
Выздоравливающий
Каждому из нас — жертве нескончаемой сутолоки городской жизни — бывает часто странно-радостно, когда внезапное заболеванье, без катастрофической угрозы, приковывает нас к постели и освобождает от этого сонма людей, с которыми сталкивает нас ежечасно глупая, шумная жизнь, освобождает от нескончаемой беготни к телефону, от обязанности принимать не принимаемых душой, освобождает, наконец, от надоевшей работы, службы, визитов, театров и прочих прелестей, чье имя «суета сует».
Но длительная болезнь, дав передышку, томит стремлением к привычному, «суета сует» вдруг получает оправданье, брошенные интересы зовут поднять их, и хочется выздоровленья…
Оно наступает…
И вот вы лежите, еще слабый, еще нездоровый, но уже уверенный, что завтра, послезавтра вы встанете, оденетесь, причешетесь, подумаете о галстуке, какой надеть в этот день, о номере телефона, куда вы прежде всего позвоните, о вашем первом визите после болезни, о новой программе кинематографа… ну, словом, вы чувствуете себя возвращающимся к жизни со всеми ее полузабавами, полутрудами! Вы — выздоравливающий, и ничто свойственное сей приятной привилегии вам не чуждо, начиная с нежного самочувствия, о котором так красноречиво говорит великий актер Тальма, в своих «размышлениях о театральном искусстве», по поводу болезни другого великого актера Лекена{809}: «По выходе из болезненного состояния, — замечает Тальма, — в нервной системе всегда сохраняется некоторая доля изощренной чувствительности; волнение возбуждается легче и глубже захватывает. Все наши чувства становятся более утонченными…»{810}
Тот, кого пощадная судьба давно не испытывала болезнью, в ком потому, конечно, живо домоганье наслажденья выздоравливанием, может подлинно «домашними средствами» добиться переживаний освобождающегося от хвори.
Для этого надо:
Сговориться со знакомым врачом и сиделкой. (Роль последней может взять на себя ваша родственница или любая из ваших приятельниц, одержимая манией игры в сострадательную.)
Принять накануне утомляющего аспирина и малинового потогонного.
{352} Надушить комнату лавандовой солью, апельсинными корками, одеколоном, лимонными выжимками, уксусом и, в слабейшей степени, йодоформом.