Он увидел перед собой багровую губчатую лепешку, на которой в неудержимом бешенстве тряслись жесткие рыжие усы. Шуляк инстинктивно вздернулся. Автоматизм дисциплины выровнял его позвоночник.
Капитан второго ранга Головнин, командир транспорта, вызванный из уединения своего салона докладом лейтенанта Максимова, раскрыл рот. Изо рта потек густой, как нарастающий вой сирены, звук:
— Вызвать караул!
— Есть вызвать караул!
Боцман Бутенко поднес к губам новенькую дудку, сверкнувшую на солнце, как прыгнувшая из воды летучая рыба. Нежные переливы свиста прошли по палубе.
Караул попарно загремел из люка, как сказочные тридцать три богатыря из морского прибоя. На правом фланге бородатым дядькой Черномором встал караульный начальник унтер-офицер Егушев.
Приклады брякнули о палубу, и караул окоченел в истуканьей неподвижности.
— Спустить этого подлеца, — Головнин отделял слово от слова паузами тяжелого астматического задыхания, — спустить этого подлеца за борт!
— Вашскородь! — голос Шуляка подломился. — Вашскородь, как перед господом, правду говорю — голова кружится. Свалюсь в воду, ни за что пропаду, вашскородь.
— Привязать прохвоста к беседке, чтобы не свалился, — кинул Головнин, длинно выругавшись.
Четверо караульных составили винтовки и хмуро взяли Шуляка за плечи и локти. Он рванулся, но зажим был крепок. Его поволокли к борту. Шуляк машинально переставлял ноги, как будто перестав понимать, что с ним хотят делать.
Бутенко, торопясь, подбежал с отрезком линя. Двое караульных влезли на планширь борта, втаскивая Шуляка под мышки. Беседка качалась в уровень с планширем. Караульные перекинули ноги Шуляка на доску беседки. Он обвис у них на руках, тупо ворочая головой, как оглушенный.
Третий караульный, затянув линь за тали беседки, обвел концом грудь Шуляка и перебросил линь четвертому. Тот, торопясь и путаясь, стал прикручивать руки Шуляка к доске. От торопливости и испуга он глубоко врезал линь в тело. Шуляк вздрогнул. Боль резнула его насквозь. Он посмотрел невидящими глазами на командира, Максимова, боцмана и, не помня себя от боли, закричал горько и зло:
— Кровопивцы! Воинство христолюбивое! Чем так вязать, вязали б уж за глотку…
— Вязать! — крикнул Головнин на оторопевшего караульного.
Матрос рванул линь, еще жестче врезая его в руки Шуляка.
— Братцы! — сказал Шуляк, жалобно, тихо и ласково. — Братцы! Не затягивай так, не скотину ведь вяжете, а брата. Мало что вам прикажут…
— Молчать!.. Спускай его, — рявкнул командир, и боцман Бутенко потравил лопарь беседочных талей.
Беседка качнулась, уходя вниз. Матрос второй статьи Петр Шуляк, связанный, как куль, и прикрученный к талям, медленно уполз за борт.
— Не подымать до моего приказания!
Капитан Головнин, сбычившись — руки в карманах, — смотрел на боцмана, на караул.
Караульные разобрали винтовки и заняли свое место в строю. Лица их были красны от возни и зноя, но каменно-дисциплинированны, и Головнин медленно выпрямился.
— Караул вниз! — сказал он и пошел с Максимовым прочь.
Боцман Бутенко отсвистал положенную мелодию, и палуба опустела. Пазы ровно поблескивали плавящейся на солнце смолой.
3
Мичман Регекампф сдавал вахту мичману Казимирову.
С подчеркнутой служебной деловитостью он оповестил сменяющего о корабельных важных обстоятельствах.
— Под килем девять сажен, якорной цепи на правом клюзе двадцать сажен. Зюйд-ост два балла. Обе машины под парами, старший офицер на берегу. В расходе первый катер и шестерка, за бортом на беседке связанный матрос.
— Что?
Небрежно слушавший надоевшие формулы мичман Казимиров округлил глаза и поднял брови.
— Связанный матрос? Что за номер?
— Понимаешь, — нагнувшись, ответил Регекампф уже не бесстрастным служебным, а мальчишеским голосом, — «бычий пузырь» приказал Шуляка подвесить за отказ от работ. Ему «кобра» доложил. «Пузырь» сам вылез на палубу и приказал связать, чтоб Шуляк не свалился в воду. И сидеть ему там до распоряжения. Урина мозги залила!
Казимиров обернулся к правому борту. Тали спущенной за борт беседки тихо покачивались — транспорт плавно подымало на шедшей с моря мертвой зыби.
— И давно он его посадил?
— Да сейчас только. Перед твоим выходом. Ну, будь здоров. Смотри, братец, в оба, сегодня денек тяжелый. «Кобра» как белены объелся, и «пузырь» тоже не в духе. Не обгадься, ни пера тебе ни пуху.
Регекампф ушел. Мичман Казимиров поправил завернувшуюся портупею кортика и прошелся по шканцам.
Задержался около матросов, клетневавших поручневый трос, и несколько минут смотрел, как быстрые руки ловко оплетают трос полосами парусины.
Матросы работали споро, но угрюмо и ни разу не оглянулись на мичмана. Казимирову стало скучно. Он заходил взад и вперед, пытаясь развлечься насвистыванием вальса, но внутреннее беспокойство, с каждой минутой усиливавшееся, повлекло его к борту. Он вышел на верхнюю площадку трапа. Беседка висела в двух саженях от трапа, немного боком. Привалившись к задним талям, Шуляк сидел сгорбленный, странно маленький. Голова его ушла в плечи, пальцы рук, прикрученных к доске, безостановочно слабо шевелились, как лапки умирающего жука.
Мичман Казимиров почувствовал неприятный озноб. Он был молод, исполнен лучших намерений. Он пережил Цусиму и был либерален, старался хорошо относиться к нижним чинам.
Он плохо понимал их и не всегда умел находить слова для разговоров с матросами, но все же интересовался их жизнью, знал свою полуроту назубок, выслушивал несложные жалобы, давал советы по семейным делам. Иногда помогал писать письма и, стыдясь самого себя, совал заскучавшему от унылых писем из дому о нищенской жизни матросу пятерку или десятку «на поправку дел».
Матросы, чувствуя неумелое, но человечное внимание, тоже тепло и приветливо относились к «своему» мичману. Он не был ни «шкурой», ни «подлизой», и ему доверялись.
Мичман Казимиров смотрел на осунувшееся тело Шуляка. Мичманские щеки медленно покрывались неровными красными пятнами — это был признак волнения и гнева. Перегнувшись через перила площадки трапа, мичман Казимиров вполголоса окликнул матроса:
— Шуляк!
Шуляк не пошевелился, и голова его свесилась еще ниже.
Обморок?
Казимиров заволновался. Он готов был уже позвать вахтенного и приказать поднять Шуляка на борт, но удержался.
Он любил дисциплину и железную правильность флотской службы. Самостоятельное распоряжение нарушало ее. Шуляк подвешен по приказанию командира. Отмена приказания могла быть дана только командиром. Вахтенный начальник мог лишь доложить о потере сознания подвешенным и просить разрешения поднять его для оказания помощи.
Казимиров отошел от трапа и позвал вахтенного.
— Доложи лейтенанту Максимову, — сказал мичман, избегая смотреть в лицо вахтенному, — что Шуляку дурно и что вахтенный начальник просит разрешения поднять его на борт.
В ожидании возвращения вахтенного Казимиров нервно заходил по палубе.
— Ну? — торопливо спросил он, когда вахтенный спустя несколько минут выскочил из-за толстой трубы палубного вентилятора.
Вахтенный молча подал мичману вчетверо сложенный листок бумажки.
На бланке старшего офицера транспорта «Кронштадт» писарски отчетливым почерком лейтенанта Максимова было написано:
«Предлагаю не вмешиваться в распоряжения старших и не давать советов».
Казимиров отпустил вахтенного и, отойдя к борту, трясущимися от злости и обиды пальцами изорвал записку в мелкие клочья и бросил их в воду. Громко и раздраженно сказал:
— Бранденбур!
Непонятное и неожиданное это слово, на которое с недоумением оглянулся вахтенный, для мичмана Казимирова было наполнено особым смыслом.
Оно возвращало мичмана в детство, в зеленую долину реки Славянки, в увалистый тихий Павловск, в родной дом.
Мичман Казимиров полузакрыл глаза и, по-детски улыбнувшись, увидел явственно, со всеми подробностями, угол комнаты. Полинялые обои в фисташковую с белой полоску, широкий старый диван с поцарапанной спинкой красного дерева, лампу на столе, мягкий кремовый свет. Деревянную коробку с душистыми, толстыми, как пальцы, папиросами. Руки в синих жилках и ревматических узлах, держащие газетный лист, нос, оседланный очками, чуть пожелтевшую от табака, немножко встрепанную седую бородку.
Так он помнил отца за ежевечерним чтением газеты. Старик от доски до доски прочитывал политические новости, посапывая носом, то хмурясь, то улыбаясь, держа газету на отлете.
И иногда, когда брови старика сходились в гримасе раздражения и возмущения, сквозь дым табачной затяжки в тишину кабинета прорывалось ворчащее слово «Бранденбур».