Диккенс
Статья В. Каверина
1
Диккенс для меня — это исступленное детское чтение в маленьком провинциальном городке, это первая в моей жизни библиотека, где под висящей керосиновой лампой стояла гладко причесанная женщина в очках, в черном платье с белым воротничком. Я пришел за «Дэвидом Копперфилдом», и, хотя барьер был слишком высок — по крайней мере для меня, — а дама в белом воротничке показалась мне необыкновенно строгой, я принудил себя остаться. Так началась диккенсовская полоса в моей жизни, полоса, которая, в сущности, продолжается и до сих пор. Как же иначе объяснить то чувство изумления, с которым я узнаю своих знакомых, а иногда и самого себя в диккенсовских героях?
2
В мировой литературе найдется немного писателей, вошедших с такой силой и определенностью в русскую культуру, как Диккенс. Еще в 1844 году «Литературная газета» сообщала, что «имя Диккенса более или менее известно у нас всякому образованному человеку». Кто не знает о глубоких расхождениях между «западниками» и «славянофилами»? К Диккенсу, однако, и те и другие относились с равным восторгом. Белинский, не сразу оценивший его, написал В. П. Боткину (в 1847 году), что «Домби и сын» — «это что-то уродливо, чудовищно прекрасное» и что такого богатства фантазии он «не подозревал не только в Диккенсе, но и вообще в человеческой натуре». Чернышевский не мог оторваться от Диккенса и не занимался ничем другим, пока на письменном столе лежали его романы. Писарев проницательно поставил Диккенса рядом с Гоголем и Гейне; Салтыков-Щедрин теоретически обосновал превосходство Диккенса над Гонкурами и Золя.
Что же сказать о советском периоде, когда Диккенса в течение сорока лет издают в миллионах экземпляров, переводят, изучают и снова переводят и издают? На каждом прилавке, в каждом уголке страны лежат его книги. Горький в разговоре со мной однажды шутливо назвал себя «великим читателем земли русской». В этом продолжавшемся всю его жизнь действительно «великом чтении» одно из первых мест занимали книги Диккенса, «постигшего труднейшее искусство любви к людям».
3
Книга Хескета Пирсона называется «Диккенс. Человек, писатель, актер». Это хорошая книга. С первой страницы возникает уверенность в том, что Пирсон знает, как нужно писать о Диккенсе. И он это действительно знает. Главное в Диккенсе — юмор. «Вот почему он живет и в наши дни, вот чем должна дышать каждая фраза книги о нем». И еще: «Для биографа в его герое важно лишь неповторимое, а те качества, которыми он обладает вместе с миллионами других людей, — это уже материал для историка». Книга Пирсона написана с юмором и о неповторимом. В сущности, в жизни Диккенса не было ничего необыкновенного, по крайней мере с общепринятой точки зрения: он не был капитаном дальнего плавания, как Конрад, и не служил в Интеллидженс сервис, как Моэм. Неповторимым был он сам, и эта неповторимость, необычайность так ослепительна, что невольно удивляешься Пирсону, умеющему восхищаться спокойно и в меру. Вот тут-то и помогает ему юмор! С добродушным юмором написаны отношения между Диккенсом и его друзьями, с беспощадным — многие портреты друзей и прежде всего Джон Форстер, которому посвящена целая глава под названием «Великий Могол».
Словом «портреты» я воспользовался не случайно: в книгу входишь, как в картинную галерею, причем многие портреты представляют собой законченные психологические этюды, которые можно печатать отдельно. Таков, например, Уилки Коллинз.
Как это бывает в хорошем романе, Пирсону удались не только основные персонажи, но и второстепенные. Так, с блеском нарисован Джордж Долби — антрепренер Диккенса, устроитель его публичных чтений. Но все они, разумеется, служат лишь фоном для портрета самого Диккенса, «неподражаемого Боза», писателя, режиссера, гипнотизера, фокусника и великого артиста, заставлявшего зрителей смеяться до упаду и рыдать до потери сознания.
Этот главный портрет написан в движении, с развивающейся глубиной. Но время от времени Пирсон останавливается, как бы приглашая читателей взглянуть на портрет одним взглядом, и вот эти-то страницы, быть может, лучшие в его книге. «Пророк — это чаще всего неудачник. Не сумев стать действующим лицом, он становится зрителем, вооруженным до зубов всевозможными знаниями. Он предрекает человечеству неминуемую катастрофу, избежать которой оно может, лишь последовав его учению. Дурные предзнаменования — его любимый конек, а так как несчастья в мире случаются на каждом шагу, то пророк во все времена личность чрезвычайно популярная... Вот и Карлейль с раздражением называет художников вроде Диккенса и Теккерея канатными плясунами, а не жрецами, и так как пророка в Англии всегда принимают всерьез, то к художнику соответственно относятся с недоверием. Если пророк стоит на одном полюсе, то художник находится на противоположном, впрочем, правильнее было бы сказать, что художник находится в гуще жизни, а пророк — в стороне от нее... Как всякий большой художник, Диккенс умел наслаждаться жизнью, принимая ее во всем многообразии, безоговорочно и от всей души. Он не разбирался в статистике. Синие книги не занимали его... Каждый день он старался сделать таким, чтобы было ради чего жить на свете, а когда ему бывало плохо, не требовал, чтобы другие тоже рвали на себе волосы... Точка зрения Карлейля, верившего в диктатуру сверхчеловека, была для него неприемлема, потому что он прекрасно знал, что такой супермен отдаст свой народ во власть полчища суперменов рангом ниже. Тираны древности казались ему симпатичнее современных: тем по крайней мере не было надобности вымешать на других свои старые обиды».
В основе этого портрета — размышление, перебрасывающее мост между Диккенсом и современностью. Есть и другие портреты — поэтические, когда достаточно одной фразы, чтобы перед вами появился «каторжник искусства», человек, прикованный к своей мучительной выматывающей работе. «Бывали дни, когда он шагал по улицам и окрестностям Лондона как одержимый, шагал все быстрее, как будто, подобно Николасу Никльби, надеялся обогнать свои мысли». Эти тревожные шаги постоянно слышатся в его книгах — от «Лавки древностей» до «Повести о двух городах». «Снова и снова гулким эхом отдавались в тупике звуки шагов. Одни слышались под самыми окнами, другие как будто раздавались в комнате. Одни приближались, другие удалялись. Одни внезапно обрывались, другие замирали постепенно где-то на дальних улицах. А вокруг — ни души».
От одного оживающего портрета к другому — такова галерея «Человек, писатель, актер», неторопливо открывающаяся перед зрителем, освещенная ровным светом жизненного опыта и прогрессивной мысли Однако Пирсон не забывает, что он литературовед, что его книга, быть может, пятидесятая или сотая, посвященная Чарльзу Диккенсу. Работа основана на источниках, и осведомленность автора не вызывает сомнений.
4
Можно спорить, что такое литературоведение — наука или искусство, но нельзя не согласиться с тем, что этой науке трудно обойтись без искусства. Мы не знаем «аппарата» Пирсона: хотя он цитирует много и свободно, но в книге нет ни единой ссылки. Это как бы «цитаты наизусть». Тем не менее я убежден, что едва ли найдется читатель, которому захочется их проверить. Более того, ссылки показались бы странными в этой непосредственной книге. Пирсон цитирует не как ученый, а как собеседник. Вы не читаете, а как будто слушаете его с неизменным интересом. Это не столько историко-литературный анализ, сколько догадки, обоснованные так убедительно, что они почти не требуют доказательств. Вот тут-то в работу историка литературы и входит чутье художника, изящество искусства. Не трудно догадаться, что Диккенс в лице отца Маршалси («Крошка Доррит») изобразил собственного отца. Для этого надо лишь знать биографию Диккенса. Но мало знать его биографию, чтобы догадаться, что в лице упитанной, кокетливой, безнадежно глупой Флоры Финчинг изображена Мария Биднелл — первая любовь Диккенса, девушка, которой он писал: «Для меня совершенно очевидно, что пробивать дорогу из нищеты и безвестности я начал с одной неотступной мыслью — о Вас».
Пирсон смело находит черты самого Диккенса в таких чудовищах, как Квилп, в таких отвратительных ханжах, как Пексниф. Как тут не вспомнить то, что сказал Флобер о своей мадам Бовари: «Эмма — это я»?
5
Я думаю, что по меньшей мере одно условие необходимо, чтобы написать жизнь необыкновенного человека. Нужно найти ключ к его биографии, ту психологическую отгадку, которая поможет «открыть» характер, понять его главные черты, определяющие свойства. Пирсон убежден — и с ним нельзя не согласиться, — что для Диккенса эта отгадка заключалась в том, что он был актером, и прежде всего актером. «Заветной мечтой его юности было сделаться профессиональным актером, и о том, что это не удалось, он горько сожалел в зрелые годы. К нашему счастью, его сценический талант проявился в создании литературных героев, от которых почти всегда веет чем-то специфически театральным и которые написаны так выпукло и живо, что, если бы автору хоть десяток из них удалось сыграть в театре, он был бы величайшим актером своего времени... Трудно представить себе актером Филдинга или Смоллетта, Теккерея, Гарди, Уэллса, но Диккенс был актером с головы до пят. Его герои, его юмор, его чувства сценичны, он живо подмечает причудливые стороны человеческой натуры, он умеет воспроизводить их с поразительной точностью и, как истинный Гаррик или Кин, возвращается к ним снова и снова... Он не пишет, а ставит бурю, как поставил бы ее на сцене режиссер... Его герои так ипросятся на подмостки. Некоторые сцены его как будто созданы для театра... В наши дни он стал бы королем киносценаристов, и Голливуд лежал бы у его ног».