У Шукшина можно найти чуть ли не «кальки» с Достоевского. Скажем, в рассказе «Охота жить», один из героев которого грозится «с ходу выпустить кишки» Христу за то, что он «сказки рассказывал, врал. Добрых людей нет! А он – добренький, терпеть учил». «Суют в нос слякоть всякую, глистов: вот хорошие, вот как жить надо. Ненавижу!.. Не буду так жить. Врут! Мертвечиной пахнет! Чистых, умытых покойничков мы все жалеем, все любим, а ты живых полюби, грязных. Нету на земле святых! Я их не видел. Зачем их выдумывать?!» Но таких «цитатных» заимствований у Шукшина немного, к тому же они, разумеется, невольные – таких случаев история русской литературы знает немало.
Глубинная связь Шукшина с Достоевским проявляется в ином. Знаток и исследователь творчества Толстого и Достоевского Б. Бурсов заметил, что для обоих этих писателей главное – ценность человеческой личности, сохранение ее самостоятельности; но если человек Толстого преимущественно строит себя, совершенствует, то человек Достоевского преимущественно разбирается в самом себе, в своей собственной природе. Разве не утверждает и Шукшин всем своим творчеством великую ценность человеческой личности! Не случайно многие конфликты в его рассказах начинаются с того, что кто—то каким—то образом мешает проявиться этой личности, принижает ее, лишает самостоятельности – словом, оскорбляет эту личность, ее человеческое достоинство («Свояк Сергей Сергеевич», «Обида», «Мой зять украл машину дров!», «Танцующий Шива» и многие другие рассказы).
Строит себя у Шукшина, совершенствует как человека, пожалуй, только ярко выраженный автобиографический герой—рассказчик – подросток в цикле рассказов «Из детских лет Ивана Попова». Но над смыслом жизни многие герои Шукшина размышляют по—толстовски, сравнивая разные судьбы, разные мировоззрения, мироотношения: «Стою над могилой, думаю. И дума моя о нем – простая: вечный был труженик, добрый, честный человек. Как, впрочем, все тут, как дед мой, бабка. Простая дума. Только додумать я ее не умею, со всеми своими институтами и книжками. Например: что, был в этом и в их жизни какой—то большой смысл? В том именно, как они ее прожили. Или – не было никакого смысла, и была одна работа, работа… Вовсе не лодырей, нет, но… свою жизнь они понимают иначе. Да сам я ее понимаю иначе! Но только когда смотрю на их холмики, я не знаю: кто из нас прав, кто умнее?» («Дядя Ермолай»).
А вот разобраться в самих себе, в своей природе стремятся десятки шукшинских героев: «Да почему же я такой есть—то? – горько шептал он, сидя в сарайчике. – Надо бы догадаться: не поймет ведь она, не поймет народного творчества» («Чудик»); «Плебей, сын плебея! Ну, ошибись, наломай дров… Если уж пробивать эту толщу жизни, то не на карачках же! Не отнимай у себя трезвого понимания всего, не строй иллюзий, но уже и так—то во всем копаться…» («Страдания молодого Ваганова»); «Последнее время Алеша стал замечать, что он вполне осознанно любит. Любит степь за селом, зарю, летний день… То есть он вполне понимал, что он – любит. Стал случаться покой в душе – стал любить. Людей труднее любить, но вот детей и степь, например, он любил все больше и больше» («Алеша Бесконвойный»).
…В древнем русском народном представлении существует таинственная связь между землей и больной совестью человека, его преступлениями, грехами и даже затаенными мыслями. Мать сыра земля… Ею в старину клялись, а беспоповцы ей даже исповедовались… В «Преступлении и наказании» Раскольников целует землю, в «Калине красной» Егор Прокудин катается по земле, припадает к ней, хватается за нее руками – как бы исповедуется в неправедной прежней жизни и клянется начать новую, достойную (сцена после встречи с матерью). Но это частный пример. Исследовать же тщательно символическую связь между землей и героями Достоевского, Толстого и Шукшина, на наш взгляд, необходимо, ибо это тоже входит в систему нравственно—философских исканий этих художников.
Но более всего, быть может, сближает Шукшина с Достоевским и Толстым (повторяем: не о «масштабах» сейчас речь, а о направлении творческих исканий), а также с некоторыми другими великими русскими писателями то, что и он сумел стать поистине народным художником, то есть глубоко постигшим тайну национальности родного народа в том смысле ее, о котором В. Г. Белинский писал: «…Тайна национальности каждого народа заключается не в его одежде и кухне, а в его, так сказать, манере понимать вещи. Чтоб верно изображать какое—нибудь общество, надо сперва постигнуть его сущность, его особенность, а этого нельзя иначе сделать, как узнав фактически и оценив философски ту сумму правил, которыми держится общество. У всякого народа две философии: одна ученая, книжная, торжественная и праздничная, другая – ежедневная, домашняя, обиходная. Часто обе эти философии находятся более или менее в близком соотношении друг к другу; и кто хочет изображать общество, тому надо познакомиться с обеими, но последнюю особенно необходимо изучить. Так точно, кто хочет узнать какой—нибудь народ, тот прежде всего должен изучить его в его семейном, домашнем быту. Кажется, что бы за важность могли иметь два таких слова, как, например, авось и живет, а между тем они очень важны, и, не понимая их важности, иногда нельзя понять иного романа, не только самому написать роман. И вот глубокое знание этой—то обиходной философии и сделало «Онегина» и «Горе от ума» произведениями оригинальными и чисто русскими».
Шукшин в истории современной русской литературы должен быть признан безусловным и глубочайшим знатоком той ежедневной, домашней, обиходной философии нашего современника, знатоком и выразителем. И не этим ли можно объяснить «загадку» шукшинского стиля, его «неправильность»: авторская речь в его прозе зачастую мало отличается от речи персонажей, следует как бы в том же духе, что и речь героев. Впрочем, эти наши теоретические обоснования того или иного своеобразного литературного стиля, как всегда, запаздывают. А отдельные точные наблюдения в этом вопросе давно уже сделаны. «Когда Толстой писал повести и рассказы из народной жизни, он употреблял народные выражения не только в языке действующих лиц, но и в авторской речи, – отмечает Н. Н. Гусев. – В рассказе „Три смерти“ о молодом ямщике Сереге говорится: „Серега живо скинул свои прорванные сапоги“. Если бы Толстой писал про барина, он бы не употребил выражение „живо скинул“, а написал бы – „быстро снял“. Толстой, таким образом, сам оправдывает замечание, сделанное им в дневнике 1853 года: „У писателей, описывающих известный класс народа, невольно к слогу прививается характер выражения этого класса“». Освободи мы Шукшина, Астафьева, Белова от этих «прививок» к авторскому слогу, что из этого получится? Всё, что угодно, только неповторимое своеобразие этих художников может исчезнуть.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});