Но потом в страну пришли немцы, и однажды в начале оккупации меня вызвали к Сёрену в Ратушу по поводу какого-то не очень важного ареста. Он как раз тогда писал в Ратуше свои большие панно. Я пошел с ним в его городскую квартиру, где познакомился с его женой Гудрун и сыном Свеном Улюфом, ставшим впоследствии профессором, специалистом по ядерной физике.
Но, как я уже сказал, близко мы с ним знакомы не были. О том, чтобы мы сблизились, позаботилась Марианне. Мы тогда были молодожены, а мне в послевоенные годы было трудно наладить связи с художниками — ведь только после 1948 года я получил разрешение выставить свои работы на Государственной осенней выставке. Даже Сёрен считал, что Марианне проявила большую смелость, выйдя за меня замуж.
Марианне привела меня в мастерскую Сёрена и в Ратушу и, позже, в маленькую мастерскую на улице Профессора Даля, где они работали вместе и где Марианне написала тот портрет своего учителя, который теперь висит в городском музее живописи Лиллестрёмма. Лучший из моих портретов, говорил Сёрен, и Марианне по праву этим гордилась.
В последующие годы и до самой его смерти в 1962 году мы часто собирались у Сёрена. Мы писали с натуры в окрестностях Холмсбю, где у него был летний домик, писали и рисовали. И одно время у нас было постоянное место в мастерской Вилли Мидельфарта в Осло, где мы главным образом писали этюды. Это было хорошее и плодотворное время — и для Марианне и для меня, и написанные тогда этюды стали основой наших будущих выставок.
Описать внешность Сёрена очень легко, но проникнуть в глубину — трудно. Это сделали другие, и я не стану заниматься этим больше, чем необходимо для этой книги. Он был человек настроения и вместе с тем хороший организатор, художник, который не только ограничил чуждые влияния в определенном кругу, но и на несколько десятилетий оставил свой колорит в жизни норвежской живописи. Общение с ним, как и большинство близко знавших его людей, я запомнил навсегда. Его импульсивная теплота и желание помочь подоспели именно тогда, когда я больше всего в них нуждался. И когда я сегодня прохожу по Национальной галерее или в Холмсбю по музею памяти, устроенному его сыном Свеном Улюфом Сёренсеном, я всегда ощущаю его близость.
В то время, начиная с 1955 года, я регулярно ездил с докладами по Германии и нередко по тем же городам, где когда-то выступала моя мать. И для нее, и для меня это был тяжелый труд, но нас обоих заставляла необходимость заработать немного денег. И я неизменно убеждался, что интерес к творчеству Кнута Гамсуна, и не меньший к тому, как сложилась его судьба, был все еще жив.
Однако я вернусь обратно в Норвегию и в Нёрхолм, к тем годам, начиная с которых, дойду уже до конца. Годы, которые со всеми своими неприятностями, черными днями и редкими просветами на горизонте длились вплоть до смерти мамы. Я попробую восстановить их, хотя и с промежутками во времени, приводя выдержки из многочисленных маминых писем. Они позволят воспроизвести картину событий и атмосферу и подведут к границе между главной темой этой книги и повествованием о последней части моей дальнейшей жизни.
«5.1.1955.
Звонила фру Страй… Она сказала, что продано три тысячи экземпляров собрания Гамсуна и что Григ крайне разочарован. А чего он ждал? Зачем ему понадобилось убивать Кнута Гамсуна? Даже всемогущему Григу нелегко снова оживить эти „останки“!»
Мы с Арилдом дружили с писательницей Рагнхильд Фёрнли{135}, эта дружба выстояла даже в самые суровые времена. Я часто советовался с нею и во время оккупации и после. И она и ее сыновья участвовали в движении Сопротивления.
Я приведу отрывок из письма, которое ей написала мама. Рагнхильд Фёрнли показала его мне, она была в полном отчаянии:
«19.1.1956.
…Спорить о политике совершенно бесполезно. Ведь я, начиная с 1945 года, почти не имела возможности познакомиться с точкой зрения Ваших единомышленников на эти вещи. Тогда как Вы, конечно, никогда не читали ничего нашего. Во-первых, потому что пресса была унифицирована. Но также и потому, что в наших рядах не было ни одного крупного литератора, который мог бы представить точку зрения проигравших. Если бы у нас в эти годы был молодой Кнут Гамсун, я думаю, многое выглядело бы иначе… Мне кажется, Хуль прав, бесполезно сейчас выдвигать на первый план дело Гамсуна. Во всяком случае, пока жив ныне правящий король. С его стороны было бы слишком благородно после возвращения в Норвегию использовать свое влияние на благо добра и любви к человеку. У него была такая возможность, ему были даны многие полномочия, но даже он на первое место поставил месть».
Приговор Верховного суда по делу Кнута Гамсуна, предполагалось опубликовать в Голландии, приурочив это к изданию его книг. Потом от этого отказались, но мама пишет:
«31.10.1956.
Я буду решительно протестовать против этого. Должен же быть предел моему терпению! Там черным по белому написано, что жена и дети (в данном случае Эллинор, она одна жила дома) отказывались сообщать ему правду, которую передавали по радио. Впрочем, ты все это знаешь. То, что говорят про меня в связи с Кнутом Гамсуном, — это бессовестная ложь. Он сам не желал слушать, когда я хотела что-нибудь рассказать ему. Он предупреждающе поднимал руку и говорил, что для него „это разрушит то, что в газетах“. Когда я несколько раз пыталась рассказать ему, что передает шведское радио, он страшно сердился и обвинял меня в том, что я слушаю Англию».
«12.12.1956.
Каждый день Брит встает в половине седьмого утра, топит все печи, занимается детьми, готовит завтрак на всех. Потом целый день ходит по дому, готовит, стирает, штопает и гладит — короче говоря, она стала незаменимой. Арилд ходит мрачнее тучи, он очень угнетен нашим положением».
У нее было много огорчений. Материальные, наверное, особенно ее угнетали. Среди множества попыток вывести Нёрхолм из критического положения было решено открыть в усадьбе музей Гамсуна и пускать посетителей за умеренную плату.
В течение двадцати пяти лет Нёрхолм вместе с Хижиной Писателя каждое лето был желанным местом паломничества, потому что за эти трудные годы люди не потеряли интереса к Гамсуну и его творчеству и охотно посещали музей. Если меня не было в Сёрвике или Нёрхолме, мне регулярно присылали отчеты. В начале, когда решение было только принято, мама еще колебалась:
«1.2.1957.
С тяжелым сердцем я впускаю сюда и Бога и кого бы то ни было. Все это никак не соответствует папиному желанию. Но его желанию не соответствовал бы и наш отъезд из Нёрхолма, который находится в страшном запустении, хотя и надеюсь, что мы сможем спасти его для потомков…»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});