— Скажу одно: я рад, что ты помешала мне, — наконец ответил он уклончиво. — Даже среди мужчин немного найдется тех, кто осмелится схватиться с вооруженным безумцем. Я горжусь тобой, но предпочел бы, чтобы этого не случилось, чтобы ты никогда не видела меня в таком состоянии. — Передернувшись от отвращения к себе, Хантер отстранил Сэйбл и добавил:
— Во мне слишком много того, с чем приходится бороться снова и снова. Я болен, болен душой.
— А что, если ты, сам того не сознавая, не позволяешь себе выздороветь? — настаивала она, удерживая его за плечи и не давая отвернуться, не давая вновь укрыться в воображаемой крепости. — Да, ты выжил. Ну и что в этом плохого? То было время, когда рушился мир, когда земля уходила из-под ног, когда мало кто мог разобраться, что есть зло, а что — нет. Ты делал тогда все, что мог, отдавал всего себя. О Хантер! Неужели ты думаешь, что один ты пришел с войны со шрамами в душе? Таких тысячи и тысячи, но они нашли в себе силы начать жить заново. Они простили себя за то, что выжили. Прости себя и ты.
Не находя решимости оттолкнуть ее, Хантер зажмурился до боли в глазах. Простить себя. Как легко она говорила об этом! Вот только он не сумел, как ни старался.
— Ты говоришь, простить? За то, что по моей вине в муках погибли люди?
— А разве они шли на войну, не сознавая, что могут умереть? — Внезапно возмутившись, Сэйбл испытала сильнейшую потребность влепить ему хорошую отрезвляющую оплеуху. — Ты говоришь, что тюрьма безобразна. Война сама по себе безобразна, Хантер. Она бывает героической, мужественной и благородной только в книгах. Ты делал то, что считал своим долгом, и не можешь, не должен нести груз вины до конца дней. Что бы ни случилось с тобой, нельзя бесконечно прятаться от жизни.
— Ты ни черта не знаешь! Война войной, но люди, о которых я говорю, отдали жизнь не в бою. Они умерли постыдной смертью: от голода и дизентерии — потому только, что для конфедератов это был способ получить от меня сведения. Теперь понятно, почему я виню себя в их смерти? Они гнили заживо, их мучили и избивали, а я… Я молчал. Ты права только в том, что ничего благородного в войне нет. На деле моя верность долгу выглядит подлостью.
— У каждой медали есть две стороны, — мягко возразила Сэйбл. — Молчание, за которое ты так винишь себя, было символом верности не просто долгу, а всему тому, за что сражались и умирали люди на всех фронтах той войны. Сам Господь, при всем Его милосердии, не дал бы тебе совета нарушить молчание.
Что-то сломалось в нем при этих словах — какой-то острый, безжалостный штырь, много лет назад пронзивший душу. Это не было еще освобождением, не было даже началом выздоровления, но что-то изменилось, позволив Хантеру с бессознательным вздохом облегчения прижаться лбом к плечу Сэйбл.
— Если бы не твое молчание, умерли бы другие, и их было бы гораздо больше. Лейтенант был прав, Хантер.
Он отшатнулся. Сэйбл бесстрашно встретила его потрясенный взгляд, не собираясь скрывать, что ей многое известно. Она слышала частый взволнованный стук его сердца, видела мертвенную белизну лица и почти чувствовала боль, которую он испытывал. Но она не могла поступить иначе: страдания Хантера должны были когда-нибудь закончиться.
— Ты сам рассказал мне все прошлой ночью. Все, понимаешь? — Она повысила голос, заглушая сдавленное проклятие. — Я ни о чем не спрашивала, Хантер, ничего не требовала от тебя. Не думай, что я воспользовалась моментом. Ты сам хотел рассказать мне, пойми! Теперь я знаю.
— Это невозможно… — только и мог он ответить.
Он ничего не помнил о том, что исповедался Сэйбл. До сего дня он был свято уверен, что не выдал свою постыдную тайну ни единым словом. Ни одной живой душе. Только Дугал Фрейзер сумел вытянуть из него клещами тот факт, что некий молоденький лейтенант покончил жизнь самоубийством по его, Хантера, вине. И вот Сэйбл утверждала, что знает все.
— Что ты знаешь? — прохрипел он.
— Все. Про то, что делали с тобой тюремщики. Про самоубийство лейтенанта и про то, что толкнуло его на это…
— Хватит? — крикнул Хантер, чувствуя на глазах слезы абсолютного, ни с чем не сравнимого унижения. — Ты не должна была знать, никогда! Я этого не вынесу?
— Вынесешь, — сказала она с неожиданной твердостью, удивляясь себе. — Ты вынесешь это, Хантер. И я тоже вынесу это.
Он вдруг понял, что смотрит ей в глаза.
Головни в костре зашипели, рассыпаясь, разлетаясь роем оранжевых искр.
Больше всего на свете Хантеру хотелось отвести глаза, убежать и спрятаться, даже зарыться в землю. Теперь, когда Сэйбл знала, он мог быть ей только противен. Она была слишком леди, чтобы принять такое. Но она повторила:
— Я вынесу, Хантер. Потому что я люблю тебя.
Внезапно он почувствовал себя свободным — мгновенно, почти болезненно. Вертел, долгие годы сверливший душу, просто исчез. Рана еще кровоточила, еще мучила и впредь могла не раз воспалиться, но она неминуемо должна была зарубцеваться со временем. Хантер не сознавал всего этого. Он просто опрокинулся на одеяло, потянув с собой Сэйбл и зарывшись лицом в ее волосы. От нее исходил восхитительный свежий запах. Господи, какой же она была чистой! В ней было столько чистоты, что могло хватить на них обоих.
Он дышал и дышал, не в силах оторваться от нее. Он слишком давно не дышал полной грудью.
Он начал целовать ее и не мог остановиться. Это было утолением жажды после долгой и трудной дороги. Как он хотел ее! Так, словно никогда еще ничего не было между ними, словно он все еще изнемогал от мучительной, затаенной и неутоленной страсти. Он хотел признаться, что тоже любит, любит давно, но не мог произнести ни слова, ни даже звука, только пил и пил сладкое вино ее рта, зная уже, что жажда его неутолима.
Сэйбл опомнилась только тогда, когда была уже полураздета — сумасшедшие поцелуи Хантера заставили ее забыть обо всем.
— Но ведь я только что оделась… — запротестовала она слабо, больше для виду.
— Ты нужна мне, Сэйбл.
Взгляды их снова встретились, и она поняла. Это была не просто страсть, а отчаянная потребность быть принятым, быть оправданным. Хантер должен был знать, что не противен ей. Противен, Господи Боже! Он никогда еще не был ей так дорог.
Она наклонилась к его лицу. Хантер повернул ее на спину, глядя с таким недоверием, словно она могла оттолкнуть его в любую секунду.
Он не сумел бы объяснить, даже если бы попытался, как много значило для него ее понимание, ее приятие. Это было очищение. Он не мог говорить об этом, но надеялся, что Сэйбл поймет все без слов. Она сделала для него то, что до сих пор не удавалось никому: протянула ниточку к реальной жизни — ниточку, которая день ото дня становилась все крепче, все вещественнее. Сэйбл была драгоценностью, которой он не заслуживал. Он мог отплатить за это, только лелея ее до конца своих дней.