— Надо ее подождать, она скоро вернется.
Разыскав старинный узор, составленный по картине знаменитого художника ее покойным мужем и хранившийся в одном из потайных ящиков бюро из розового дерева с инкрустациями, подарок Ивана Васильевича, когда он был женихом, Софья Федоровна начала вышивать с этого узора большой ковер в комнату дочери. Тот, что она вышила мужу тридцать лет тому назад, выцвел от употребления и, как его ни берегли, местами проносился, а ей хотелось, чтоб у Магдалиночки остался ковер ее работы на память.
Вышивала она по тонкой канве, мелким швом, тщательно подбирая тени; работа была кропотливая и подвигалась медленно, но зато лица, цветы и деревья выходили, как живые.
— Успею ли я кончить? — говаривала она иногда со вздохом, в то время как Магдалина любовалась рыцарем на коне перед замком с красавицей, выглядывавшей из окна высокой башни.
— Разумеется, успеете, маменька, — спешила ответить Магдалина. — Почему же не успеть? Ведь вы папеньке ковер за год вышили.
Но при произнесении этих слов сердце ее тоскливо сжималось. Она догадывалась, на что намекала мать. Мысль о смерти теперь ни на минуту их не покидала. Обе они чувствовали, что долго прожить в том напряженном состоянии, в котором они находятся с того дня, как с Федором стряслась беда, невозможно и, разумеется, первая падет на скорбном пути та, чей организм уже подточен и летами, и раньше испытанными ударами судьбы. При этой мысли Магдалине становилось так горько, что она не знала, чего ей больше желать: жить ли для борьбы с людьми и с судьбой, или умереть вместе с матерью и ждать соединения с возлюбленным на том свете, там, где разлуки с близкими душами нет.
Но минуты такого душевного изнеможения находили на нее редко и проходили быстро. Слишком много было, в ней энергии и силы воли, чтоб не любить жизни во всех ее проявлениях, даже самых ужасных.
Каждое утро ходила она к ранней обедне в их приходскую церковь и там, на виду у всех, так усердно молилась, что заподозрить ее в отходе от православия было немыслимо.
Впрочем, обвинение стряпчего, не нашедши поддержки у начальства, волей-неволей должно было кануть в Лету; тем более что и розыски его в этом направлении ни к чему не привели. Убийство князя Дульского послужило как будто сигналом для исчезновения симионовцев из здешней местности; они все точно сквозь землю провалились.
Другого следователя, менее пристрастного, чем Корнилович, обстоятельство это навело бы на подозрение, и он стал бы искать в нем связь с преступлением, в котором так упорно обвинял Курлятьева, но он был из тех, которым легче лишиться жизни, чем сознаться в ошибке.
Магдалина же, напротив того, с каждым часом все яснее и яснее сознавала свое заблуждение и с ужасом спрашивала себя, как могла она увлекаться таким наглым фанатиком, как Симионий, и не видеть, по какому ложному пути он ведет своих последователей.
А ее еще берегли и скрывали от нее мрачные стороны таинственного учения; ни на одном радении она не присутствовала; из сестер и братьев, составлявших общину Симиония, она знала только его самого, двух-трех скитниц из простых, ничего кроме беспредельной преданности учителю не умевших проповедовать, да сестру Марью Курлятьеву, очаровавшую ее с первой минуты не одним только восторженным фанатизмом и таинственностью обстановки, в которой она пребывала целых двадцать лет, но также и тем, что она одной с нею фамилии, одного с нею воспитания и что, с детства слыша про нее, она до мельчайших подробностей знала ее скорбный роман. Явилась она ей в ореоле мученицы за любовь, верной своему чувству до гроба.
Про ее смерть Магдалина узнала еще в мае месяце от Ефимовны. Старая няня нарочно ходила в курлятьевский дом, чтоб все разузнать, и из бессвязной речи Варварки убедилась, что в предположении своем не ошиблась — боярышня Марья Николаевна скончалась в ту ночь, как старая няня приходила сюда за Магдалиной. В подвале произошло великое сборище. Шли на радение, а попали на похороны. И Андреич туда ходил. Всех видел: покойника боярина Николая Семеныча и покойных боярышень Катерину Николаевну и Клавдию Николаевну. Марью Николаевну в гроб положили; все с нею прощались и плакали. Приложился к ее окоченевшей ручке и Андреич. Разубрана, как к венцу, в белом. Такая красавица, ну, точь-в-точь Клавдия Николаевна, как с оборотнем ее венчали.
— Христова невеста, молитвенница за нас, грешных. У престола Всевышнего таперича ее душа. Авва Симионий сказал: «Не нам за нее молиться, а ей за нас», — рассказывала, захлебываясь от умиления, Варварка.
«И обо мне она теперь молится, — думала Магдалина, слушая Ефимовну. — Ей теперь все ясно. Она обрела путь к Истине. Не там, где всю жизнь тщетно его искала; но ей все зачтется, все ее заблуждения, муки и слезы. И все ей простится за чистоту ее помыслов и самоотвержение. Богу угодно было оставить ее в ослеплении до конца, за это с нее не взыщется».
Невзирая на совет Грибкова не ходить в старый дом, Магдалину так потянуло туда после рассказа Ефимовны, что она не вытерпела и сама понесла Андреичу съестные припасы, которые она доставляла ему каждую неделю.
Старик повторил ей то, что она уже слышала от Ефимовны, с прибавлением некоторых подробностей, которые он скрыл от Варварки: ту, что превратилась теперь из монахини Марии снова в боярышню Курлятьеву, погребли рядом с родителем, под каменным крестом, в дремучем лесу, далеко отсюда, у самой границы Кесарского государства, в горах. Провезли ее той же ночью мимо Воскресенского монастыря, не встретив ни души. А и встретился бы кто, так не задержали бы поезда с солью, во главе которого сам авва Симионий, переодетый чумаком, сидел на подводе, покрытой кошмами и ковром, как истый богач торговец.
Кому же пришло бы в голову, что под ним гроб с телом почившей девственницы?
— Так и покойного Николая Семеныча провезли, — рассказывал Андреич, — да только он и оттуда дорогу сюда, в старое гнездо, нашел…
— А с тех пор не собирались они сюда молиться? — спросила Магдалина, не дав ему досказать начатой фразы.
Не любила она, когда старик предавался своим бредням, жутко ей становилось его слушать.
— Никто здесь не был с тех пор, и надо так полагать, что долго теперь не придут, — отвечал он.
Из чего он это заключал, она не спрашивала, все равно не скажет. Невзирая на старческое слабоумие, тайны симионовцев он хранил свято, и недаром они ему доверяли.
То же самое повторил он ей и через месяц, и через два, каждый раз, когда Магдалина заходила к нему: не слыхать ничего про симионовцев, в другом, верно, месте молельню себе устроили.
Он предлагал ей побродить по старому дому и, когда она соглашалась, торопливо брал связку ключей и бодро шагал через двор, поросший травой, к крыльцу, бормоча сквозь зубы все те же, давно известные ей слова:
— Как увезли старого барина, приказали мне все комнаты запереть и ключи у себя держать. А там барыня прислала из Питера Ивана, он все, что нужно было, вывез, и опять я все запер, и с тех пор так и стоит…
Сколько раз она это слышала!
Но ее тянуло сюда как к единственному месту, где ничто не напоминало ей о мучившем ее горе. Андреич так поглощен был прошлым, что настоящее для него не существовало. Однако в один прекрасный день он вдруг ни с того ни с сего спросил у нее:
— Кому достанется старый дом, когда молодого барина в Сибирь сошлют?
У Магдалины захолонуло сердце. Все уж теперь, даже и старик этот, считают ее милого совсем погибшим! Неужели ей не удастся его спасти? Что-то он теперь? Что он теперь думает? Ждет ли ее? Расставаясь с ним, она обещала скоро опять его навестить, и сама была тогда уверена, что ей это удастся, но Грибков все твердит, что надо ждать, что торопливостью да нетерпением можно все погубить. И она покорилась, ждет… Вот уж скоро три месяца, как она живет одним только воспоминанием его последнего поцелуя да надеждой, что при первой возможности она опять увидит дорогое побледневшее лицо с восторженным взглядом, услышит милый сердцу голос и прижмется к сердцу, бьющемуся только для нее. Ему не нужно было ее уверять, что она его единственная любовь, — она это знает, чувствует всем своим существом.
Никогда не уставала она думать о нем, болела его страданиями и сокрушалась его лишениями больше, чем он сам. Все было для нее отравлено мыслию о его неволе. Глотка свежей, ключевой воды не могла она выпить, не вспомнив о глиняной грубой кружке, из которой он утолял свою жажду; от аромата цветов в их саду, от свежего ветерка, дувшего на нее с реки, от душистого запаха скошенного сена на лугах у нее навертывались слезы на глазах. С какою радостью подверглась бы она заточению вместо него! С каким восторгом, лежа на гнилой соломе в затхлой, полутемной келье, помышляла бы она о том, что он дышит полной грудью ароматами полей и лесов и смотрит на голубое, ясное небо со скользящими по нему легкими облачками. Да, мысль о нем не покидала ее ни на минуту, и можно сказать, что она жила гораздо больше его жизнью, чем своей собственной, а между тем всякое напоминание о нем, произнесенное чужими устами, было ей нестерпимо.