– Я этого дела так не оставлю! – обещал Суворин…
Журналист прибежал домой, заварил чаю покрепче, надел валенки и одним махом выплеснул на бумагу пасквиль. Сам он укрылся за псевдонимом “Незнакомец”, а про Жохова сказал, что есть еще такие чинодралы на Руси, кои, проникнув в передовую журналистику, причисляют себя к прогрессивным личностям, а на самом деле, под маркой прогресса, обделывают свои грязные страстишки… Каша заваривалась крутая! В письме к Гончаровой Жохов в эти дни сообщал: “Один из моих знакомых, которого я очень люблю, сказал мне при других, что я человек нечестный… говорят, будто я причиною гибели Гончарова… Вера Ивановна (Грибоедова) передавала, что Чайковский и Ватсон слышали от Утина, БУДТО Я ЖЕЛАЛ ПОГУБИТЬ ВАШЕГО МУЖА, ЧТОБЬ! ОБВЕНЧАТЬСЯ С ВАМИ”. Суворинский фельетон был напечатан в “С.-Петербургских Ведомостях”, его прочли все – даже те, кто не имел к нему никакого отношения. Знаменитый балетоман Скальковский, очень видный столичный чиновник, автор скандальных романов, принял фельетон даже на себя и тут же нанес визит Суворину:
– Знаю я этих “незнакомцев”! Это вы на меня киваете, будто я, пользуясь своим положением в свете, иногда позволяю себе слабость порезвиться с молоденькими балеринами…
– Да Бог с вами! – заорал Суворин и, шаркнув валенками, рухнул на колени. – Какие там балерины… тут все х у ж е!
Жохов, человек осторожный и умный, все-таки доискался до автора клеветы и послал Утину письмо, в котором потребовал от него публичного извинения перед ним, а когда тот отказался, он вызвал его на дуэль. Такого оборота событий, признаться, никто не ожидал. Писатель Ватсон предупредил Жохова:
– Саша, ты бы не зарывался с этим “утенком”! Или забыл, что он в Париже брал первые призы за меткость стрельбы.
– Я, мой милый, в руках оружия не держал, – ответил Жохов. – Но меня так обгадили, что дальше некуда… Будем стреляться!
Евгений Утин в смятении событий кинулся за поддержкой к писателю Буренину, о котором тогда ходили такие стихи:
По Невскому бежит собака,за ней – Буренин, тих и мил.Городовой! Смотри, однако,чтоб он ее не укусил!
Такой посредник в делах чести, каковым являлся троглодит Буренин, естественно, не мог внести в смуту успокоения. Да и никто уже не мог предотвратить поединка. Дуэль состоялась 14 мая 1872 года близ Муринской дороги на лесном участке господина Беклешова… Жохову в самый последний момент показали, как надо взводить курки, как целиться, как прищуривать глаз.
– Предлагаем помириться, – прокричали секунданты. Отказались.
– Тогда… можно приступать.
Ватсон, секундировавший Жохова, подсказал ему:
– Саша, ты локоть левой руки согни и прижми… вот так!
– Зачем? – спросил Жохов.
– Пуля застрянет в локте, не дойдя до сердца.
– Ну, вот еще… чепуха! – отвечал Жохов.
Буренин, секундант Утина, суетился, уже предвкушая, как он заработает верных три рубля с фельетона об этом поединке:
– Сходитесь…
Жохов даже не успел поднять пистолет. Он сделал лишь один шаг, и пуля Утина уложила его на месте.
Лобная кость была пробита насквозь ровно посередине…
Известный хирург Мультановский (тогда еще молодое светило русской медицины) осмотрел рану, серую по краям от пороха, и решительно отбросил окровавленный корнцанг:
– Здесь мое искусство бессильно, – сказал он…
Александр Федорович, не приходя в себя и никого не узнавая, скончался на руках своего брата, срочно вызванного из провинции. Глаза ему закрыла Прасковья Степановна, состарившаяся за эти дни от бед, павших на ее долю.
И были пышные похороны, каких давно не видывал Петербург. Шли за гробом в золотых мундирах сенаторы и сановники, камергеры и прокуроры. И шагали рядом с ними студенты и писатели, революционеры и курсистки. Чиновная столица знала Александра Федоровича как видного бюрократа, подающего надежды на звание статс-секретаря. А молодой Петербург знал покойного как своего товарища… Двигались за гробом люди как бы двух миров, двух поколений, столь различных, и между ними было негласно решено: никаких речей, никаких слащавых слов и венков – при полном молчании гроб опустили в могилу.
Утин попал на скамью подсудимых. В день суда над ним жена Гончарова зарядила револьвер пулями и отправилась на процесс. Брат покойного Жохова, почуяв неладное, поспешил за нею.
– Прасковья Степановна, – убеждал он ее, – вы убьете его, но подумайте о своем муже. Посмотрите, сколько собралось публики! Как вы будете стрелять? Вы же обязательно заденете невинных…
Он почти силком увел женщину из суда. Поехали.
Сидя в коляске, Гончарова твердила одно:
– Вот аптека… Хлоралу мне, хлоралу! Не хочу жить…
За ней не уследили: пулей, предназначенной для Утина, она в ту же ночь убила себя…
Утин на скамье подсудимых чувствовал себя неуютно. Нарушив правила дуэльного кодекса, он выстрелил в Жохова, когда тот, близоруко щурясь, даже не успел поднять пистолет. Спасович, выгораживая коллегу по адвокатскому цеху, сделал недостойную попытку доказать правомерность дуэлей; он говорил, что честь – это такой нежный инструмент, которого не имеют права касаться грубые руки законов.
– Человек, – говорил Спасович, – не вполне поглощается государством, честь его не охраняется государством, ибо честь – не имущество, и для большинства людей обиженный так и останется навсегда со следами обиды на лице… – Он говорил, что дуэли вообще нельзя уничтожить, как нельзя уничтожить и войны в мире. – Война будет существовать всегда, и один миг такой грозы сразу очистит воздух гораздо в большей степени, нежели десятки лет жаркого мира с его безрезультатными конгрессами в защиту мира. – Спасович подошел к развязке трагедии, рисуя сомнительные “доблести” своего подзащитного. – Наконец палец сделал движение и курок был спущен, пуля полетела и попала в самый лоб противнику. Жохов упал, и вслед за ним упал на мокрую траву и сам Утин, ибо с ним приключился истерический припадок…
Как бы подтверждая слова своего адвоката, Утин пошатнулся и упал в обморок. В зале начались истерики прекрасных дам, больших поклонниц судебного красноречия. Публика волновалась, часто поминая три нерусских слова, без которых никакой судебный процесс вообще немыслим: экстаз, экспрессия и эксцесс!
П р и г о в о р: окружной суд усмотрел г-на Утина ВИНОВНЫМ и постановил заключить его НА ДВА ГОДА В КРЕПОСТЬ, но… ввиду особых уважений к облегчению участи подсудимого через министра юстиции ходатайствовать перед Его Императорским Величеством о смягчении наказания.
Александр II ознакомился с решением суда:
– Чего они хотят от меня? Чтобы я смягчил приговор, уже и без того смягченный? Ну, ладно. Пусть посидит полгодика…
Когда же крепостные ворота открылись перед ним, Евгений Утин снова обрел столь необходимый ему ореол мученика и страдальца за правду. Однажды он сидел в своем роскошном кабинете и сочинял очередную статью, радовавшую его либеральное сердце.
Спиною, нервами, инстинктом Утин ощутил опасность…
Обернулся и вскрикнул:
– Вы зачем здесь? Как вы сюда проникли?
В дверях его кабинета стояла незнакомая женщина.
Деловитым жестом она что-то пыталась достать из ридикюля, из которого на пол сыпались – пудреница, деньги, платок. Наконец в ее руке оказался револьвер с нарядной перламутровой ручкой.
Перед выстрелом она спросила:
– Ты думаешь, негодяй, что все уже забыто?
Выстрел прогремел в упор – Утин грохнулся на ковер.
Женщина, увидев его лежащим без движения, тут же прижала револьвер к своему виску, и в кабинете модного адвоката раздался второй выстрел. На этот раз – в е р н ы й!
Живой и невредимый, Утин вскочил на ноги, с брезгливостью тронул запястье женщины. Биения пульса уже не прощупывалось через тонкую кожу.
Это была сестра Прасковьи Степановны Гончаровой! Утин взял со стола колокольчик и звонил в него до тех пор, пока на пороге не выросла фигура сонного лакея.
– Спишь, черт тебя побери! А тут всякие посторонние… прямо в кабинет проходят, и никто из вас не почешется!
Он поставил колокольчик на стол и зябко поежился:
– Зови полицию, – сказал он лакею…
Герцен ненавидел этого человека!
В конце 60-х годов, ознакомясь с Утиным и другими “утятами”, как он их называл, Герцен заклинал русское общество:
“Их надобно выставить к позорному столбу во всей наготе, во всем холуйстве и наглости, в невежестве и трусости, в воровстве и в доносничестве”.
Всю эту компанию “утят”, вкравшихся в доверие русского общества, Герцен определил одним убивающим словом: г н о й!
Удаляющаяся с бала
В обстановке бедности, близкой к нищете, в Париже умирала бездетная и капризная старуха, жившая только воспоминаниями о том, что было и что умрет вместе с нею. Ни миланским, ни петербургским родичам, казалось, не было дела до одинокой женщины, когда-то промелькнувшей на русском небосклоне “как беззаконная комета в кругу расчисленных светил”.