Потом я посчитал, что увидеть Пермский север предзимнострогим, с угрюмостью небес мне было полезнее, нежели в его празднично-звенящем состоянии. Мне-то что! Я мог вернуться в теплынь гостиницы (а через неделю и отправиться в Москву), а каково приходилось здесь моим соотечественникам в конце шестнадцатого века, в веке семнадцатом? Не только тем, кто жил при варницах крупнейшего в России соляного промысла (тут были их дома и привычное дело), а прежде всего тем, кто был в Соликамске проездом. Или проходом. Именно тем, кто приращивал Сибирь, а потом и русскую Америку! Да и простым ямщикам. Других дорог тогда в Тобольск и далее к Енисею не было. Люди эти, надо полагать, шли отважные, рисковые, люди свободного выбора, натуры крепкие и с тягой к поискам новых, не знаемых ими доселе земель («стран Беловодий», по Анкудиной). Чаще это были жители равнинных северодвинских областей, на них не могли не произвести впечатления вздыбы и дерзости гор Каменного пояса, а уж за теми мечтались просторы совершенно диковинные.
Для иностранных туристов Пермские земли в ту пору держали закрытыми. Да и своих сюда особо не приманивали. И поселить их было бы негде. И показывать многое вышло бы неудобным. В Вознесенском монастыре, например, содержали заключенных. Леса вокруг Березников с их титано-магниевым комбинатом (Усолье – напротив, на правом берегу Камы) стояли будто умерщвленные пожаром. В те годы, правда, по поводу природных драм не ахали, корпуса комбинатов были куда дороже всех этих хвойных и лиственных особей, всех этих листочков и иголок. Нельзя сказать, чтобы власти не сознавали, какие ценности находятся в их ведоме. В Соликамске трудилась реставрационная мастерская (к моему приезду ядро ее перебралось в Пермь, в Соликамске же остался теперь производственный участок). Несколько зданий стояли здесь «как новенькие». Порадовали меня удивительные, ни на что не похожие, даже и из виденного мной на картинках, но вдруг вызвавшие во мне мысли о Коньке-Горбунке, два крыльца Троицкого собора, поставленного на государево жалование в двести рублей и на средства «заборной» церковной казны, собранной с мельниц, лавок и амбаров. Особенно понравилось западное крыльцо на три схода с каменными шатрами, с фигурными столбами, с резными дыньками, бусинками, жгутами. До чего же праздничным устраивалось введение во храм! (Только в Соликамске я узнал, что в войну Троицкий собор принял на хранение эвакуированные ценности из Русского музея, ГМИИ-Пушкинского, из других наших сокровищниц.) Опять же не похожей ни на что мне известное оказалась высоченная колокольня «на палатах», то есть на трех этажах мирского здания, где когда-то размещались суд, училище, городская дума. Под сводами палат сиживал Витус Беринг, совершавший путешествие к Великому океану. Украшенное наличниками с треугольными навершиями и кокошниками, стояло невдалеке первое каменное здание Пермской земли – приказная изба, а позже – воеводский дом. Внутристенным ходом (а стена – толщиной в два метра) протискивался я из подклета в сени первого этажа. «Три века назад, – просвещал меня местный музейщик Алексей Иванович Кутейщиков, – поднимался здесь, но еще в избе деревянной, по служебным надобностям соликамский воевода Дмитрий Зубов, сын промышленника Ивана Зубка, и дед нашего великого Федора Зубова, а стало быть, и прадед петровских граверов Ивана и Алексея Зубовых…» Зубовыми в Соликамске гордились. Федор Зубов, «иконописец Усолья камского», призванный позже в Москву, в Оружейную палату, распоряжением Алексея Михайловича, почитался здесь несомненно великим. Этого-то судьба повела не в Сибирь, как многих Соликамск миновавших, а сыновья его, мастера европейского пошиба, стали одними из первых мастеров Петрова града. Соликамск отправлял людей на восток и на запад, из старых времен в новые. И теперь воеводский дом был живой. С толпой ребятишек, глазевших при мне на его реликвии. Дня через два я стоял в Усолье перед палатами Строгановых. В сравнении с воеводским домом это был дворец и не промышленников уже, а баронов Строгановых. Но ему еще предстояло ожить. Деньги реставраторам отпускались мизерные. Хотя лет пять назад и было кое-что сделано – подновлено кружевное узорочье наличников и высокая «вальмовая» крыша. Но возвращение палат во дворец пока не состоялось. И в Соликамске, и в Усолье сетовали: как бы с переводом мастерской в Пермь об их малых и «закрытых» городах и вовсе не забыли. Нет, заверили меня в Перми, не забудут. Тем более что в самой Перми реставрационные труды толком еще и не начинались.
Естественно, в самой Перми я первым делом отправился смотреть на пермских богов. В ту пору после нескольких выставок и публикаций, в особенности очерка в «Новом мире», средневековая наша деревянная скульптура, дотоле публике плохо известная, была в чрезвычайной моде. Вспомнили и давнюю статью наркома Луначарского. Деревянных богов возили на показ во Францию и в Японию. В Соликамске я долго стоял перед «Распятием» из кладбищенской часовни. Смиренное страдание, горести бытия и одиночество… В Пермской же галерее, под сводами бывшего кафедрального собора, я испытал поначалу некое смущение. Здесь боги, святые, предстоящие, воины, простые персонажи праздничных историй – толпились. Были они, реставрированные, ярко раскрашены, и в голову мне пришло нелепое соображение, что я оказался на сборе Дедов Морозов пред их разъездом на школьные елки. Потом я подумал, что первовзглядное соображение это вызвано, в частности, обилием бород лопатой у множества Никол, у северных святителей, двинских, устюжских, пермских, у евангелистов с сочинениями в руках. Позже (три дня я ходил в собор-галерею) Деды Морозы исчезли, толпа для меня распалась, персонажи ее разъединились и явились мне собственные особенные натуры. Снова в распятиях, в фигурах, ликах Спасителя и предстоящих открылись мне скорбь и высокое страдание трагедии бытия, одна из Параскев Пятниц, покровительница торговли и устроительница свадеб, удивила своим тонко-благородным обликом, иные Николы показались скорее и не защитниками крепостей, а милостивыми дедушками (один из них, правда, вызвал во мне мысли о Льве Николаевиче Толстом), Никита-мученик, в рост, с цепью в правой руке для побиения бесов представился озорником ухарем, а четверо приземистых евангелистов уж точно выглядели мужичками-хитрованами. И все же я не мог забыть о своем изначальном впечатлении – толпа деревянных богов. О чем и сказал хранительнице коллекции Елене Григорьевне Гудимовой. Она закончила университет в Питере, там же защитила диссертацию, была немногим старше меня, и вскоре употребление отчеств из наших разговоров пропало. Я понимал, что, выказывая косвенную укоризну, мог обидеть патриота музея, а потому сразу же принялся фантазировать: как было бы хорошо, если бы в городе устроили специальный музей «пермских богов», где для всех героев или сюжетных групп, связанных с той или иной церковью или деревней, имелись бы свои «приделы», собственные, уникальные, и с каждым персонажем стоило бы знакомиться, собеседовать по отдельности, переходя из зала в зал…
– Вы, Василий, мечтатель, – рассмеялась Лена. – А то мы о таком музее не думаем. Или хотя бы о филиале галереи. Но кто нас снабдит зданием и деньгами? И вовсе не в соборе должна проживать художественная галерея. Я вас в запасники отведу, вы увидите нашу тесноту и ущербность.
Ленины запасники меня расстроили. Это были словно и не запасники, а склад (коробки с солонками Кочуй-Броделевича, естественно, вспомнились мне). Иные иконы (строгановского письма, в частности) и картины Лена мне показывала, чаще же ей приходилось лишь называть удаленные теснотой от глаз зрителей творения. Доски и полотна стояли у стен, прижатые друг к другу, будто в ожидании расстрела. А среди них были малые голландцы, пусть и неизвестные и требующие атрибуции, но несомненно из хороших школ. И наши авангардисты начала века.
– Ну эти, авангардисты-то, еще ждут своего времени, – словно бы успокоила меня Лена. – Им и являться пока рано. Да и нам боязно. Как бы не отобрала их у нас какая-нибудь Фурцева для подарков какому-нибудь Хаммеру.
В Тобольске опасались, как бы не увезли от них в университетские города документы и реликвии Сибирского архива.
– Но вы, Василий, правы, – сказала Лена, – в том, что с каждым из мастеров, а может, и с каждой их работой, необходимо тихое, тихомудрое даже, и личностное общение. Не в суете и не в тесноте. И не в толпе. Сейчас я вас приглашаю к такому общению.
Легкая, худенькая, смелая в движениях, она повела меня в лекционный зал. Питерская ее приятельница на днях прислала Лене с оказией слайды Модильяни. А к Модильяни, выяснилось, отношение у нее было особенное.
Лекционный зал вместили в какое-то подсобное помещение собора. Был он покато-узким, кресел на пятнадцать, наверное. «До тридцати набиваются, – уточнила Лена, – когда мальцы…» Луч от проектора до экрана тянулся метров семь. «Начнем потихоньку», – сказала Лена. Позже я понял, что она рассматривает (или просматривает?) слайды в третий раз и нынче ей требовалось разделить свои наслаждения с кем-либо из понимающих. Почему она отнесла к понимающим меня, я не знал. Может, оттого, что я приехал из Москвы, да еще и из уважаемой газеты? А я Модильяни к тому времени не видел (ну, две-три репродукции), да и почти ничего не ведал о нем. Тем более что в наших музеях его просто не было.