Затем — А. Д. Фатьянов… А. Д. Фатьянов из той необъяснимой породы людей, которые не просто работают в искусстве, а живут и дышат искусством, существуют в нем как в мире наиглавнейших ценностей. Перед такими людьми, фанатично отдающимися какому-либо делу, робеет даже удивление, которое не в состоянии проникнуть в их тайну, в пружину никогда не ослабевающего действия. Говорить об А. Д. Фатьянове общеизвестные вещи в том роде, что он горячий патриот своего города и края, строгий ценитель и вдохновенный пропагандист искусства, его чернорабочий и ученый, — мало: по отношению к нему все эти понятия надо возводить в степень и в особое, совсем не общего свойства, качество.
В большинстве случаев, когда автор, рассказывая о путях-дорогах, приведших в Иркутск те или иные сокровища, пишет «мы», следует понимать «я». В книге нельзя не поразиться такому факту: за два года (1948-1949) из государственных фондов наш музей получил экспонатов больше, чем все вместе взятые музеи страны!!! Восклицательные знаки, сколько их ни ставь, не передадут нашего восхищенного смятения перед подобной расторопностью. И какие экспонаты! Крамской, Саврасов, Тропинин, Петров-Водкин, Суриков, Маковский, Малявин и т.д., и т.д. Насколько поднялся после этого культурный градус Иркутска, подсчитать, к сожалению, нельзя, но то, что духовно-магнитное поле, необходимое для подъема, значительно усилилось, не должно вызывать в нас сомнений. И продолжает усиливаться.
В последние десятилетия и годы одним из основных источников пополнения музея стали частные коллекции. Дарители порой делают подношения воистину выше и ценней царских. Москвич Н. К. Величко за двадцать лет передал Иркутску более тысячи произведений самых разных жанров и направлений изобразительного искусства, в том числе десятки древнейших икон. Но коллекционер, как известно, человек весьма разборчивый и куда попало и кому попало столь щедрые подарки подносить не будет. Его надо расположить не только к себе, но и к своему городу, суметь доказать, что далекий сибирский музей достойно и с великой пользой распорядится его достоянием. Чего стоит один вздох на квартире у другого дарителя, у Ф. Е. Вишневского, при виде вожделенного художника: «А Иркутск без Кипренского!» — сам собою вырвавшийся вздох, повторившийся в книге, благородным отчаянием своим заслуживший Иркутску Кипренского и заполнивший «Портретом военного» зиявшее «белое пятно» в собрании лучших мастеров прошлого. Бескорыстно, даром — это не так просто и не задарма, а при получении, лучше предположить, при ощущении гарантий наиболее полного служения людям, в котором даритель видит продолжение своей жизни.
Искусство держится и вырастает не кампанией, ставящей благие, но поверхностные цели добиться культуры физическими средствами, а творчеством и подвижничеством. Дух, и в том числе дух высокого искусства, как сказано, дышит где хочет, но легче всего ему дышится и живется среди преданных людей, в обстановке добросердечия и понимания.
1985
БАЙКАЛ ПРЕДО МНОЮ
Чем больше бываешь на Байкале, чем настойчивей всматриваешься в него и вдумываешься, ищешь таинственных отгадок и самописных строк, которые позволили бы, как заклинание, отыскать и приоткрыть вовнутрь его скрытые «двери», тем отчетливей убеждаешься, что знаешь его все меньше и меньше. И что всякая попытка проникновения в глубины, которых много в нем и помимо водных, приводит лишь к дальнейшему раздвижению его необозримости и неразгаданности. Разгадать в конце концов можно физические свойства, материальность, все, что поддается в Байкале измерениям и исчислениям, но не духовные его силы и художественные тайны.
Да и физические тоже… Вот известно нам, что длина его береговой линии две тысячи километров. Но удивительное дело: разве не легче представить нам сотни тысяч километров в космической пустоте до Луны, чем эти две тысячи в величественной и живой красоте, поддающиеся даже и пешему ходу и неспешному обозрению?! И тем не менее вместить в себя эти картины невозможно, они больше, краше, разнообразней, чем способны воспринять наши слабые представления и чувства. И потому вполне земная величина в столь дивном убранстве превращается в величину более фантастическую, которую приходится брать лишь на веру, чем астрономические расстояния до небесных светил.
Точно так же «на веру» приходится брать и объемы байкальской чаши (23 тысячи кубических километров, пятая часть всех поверхностных пресных вод в мире), и глубины ископаемых донных отложений (до шести-восьми километров), и число аборигенов в воде и по берегам (сотни и сотни эндемиков, видов животного и растительного мира, нигде более не встречающихся), и многое-многое другое.
Не потому ли Байкал во всех своих ипостасях не соотносим с психическими и эстетическими возможностями человека, с его ограниченностью, человек и не смог оценить вполне этот великий дар небес, и вместо того чтобы «подняться до него», принялся «укорачивать» его под себя. Сверхчистую воду стал разводить техническими отходами, природную сказку на побережье уродовать под свой неразборчивый вкус, божественное переводить в элементарное, вечное во временное. В последние полвека все эти деяния под разговоры и даже законы об охране не прекращаются ни на год. Поневоле взмолишься, не зная иного выхода: Господи, вразуми нас, неразумных, убивающих то, в чем неистощимо можем мы черпать и силы, и вдохновение, и возвышение!
Рядом с Байкалом нам есть куда расти, что воспитывать в себе и обласкивать. На то и чудо, на то и неизъяснимое великолепие сокровища, чтобы от него, как от незакатного солнца, получать тепло и радость, ощущать приток окрыляющего духа и детского чувственного возбуждения. Что говорить! — все равно полно и точно не скажешь. В наплеске затихающей волны, сладко названивающей рассыпающимися колокольцами, как угадать и связать воедино шелест слов? В золотистой патине укрытого льдом зимнего Байкала, расцвеченного заревыми облаками, которые ласково обагрены из-под горизонта запавшим солнцем, — как разобрать разлившееся эхо благодати? И в несчети купающихся в темно-лиловой воде звезд, толкающихся и цепляющихся друг за дружку, а их там много больше, чем над головой, как понять, где глубина и где высота в несчастливых заблуждениях наших судеб? Чего-то особого обонятельного и осязательного недостает нам, чтобы читать щедро рассыпанные по всему Байкалу знаки, что-то тонкое, звериное, какое-то предельное чутье недополучили или утеряли мы…
И поневоле чувствуешь себя при этом перерожденным, вылупившимся из яйца, в котором был заключен естественный, родной нам мир, и мы его потеряли, вступив в мир иной, выталкивающий нас еще дальше, в полукосмическую виртуальность.
И я ищу необитаемый остров, где можно было бы от него, от этого деланного и безобразного мира, спастись. Где-то на Байкале такой остров должен быть. Если его нет сегодня, не суждено ли ему подняться, раздвинув воды, со дна морского, подобно волшебному граду Китежу, вылепившись из огромной толщи миллионнолетних отложений?
И так сладко и мучительно, поверив этой сказке, как надежде, как неминуемому, всматриваться в ближние и дальние просторы Байкала, ожидая, откуда придет помощь. Конечно, для такого настроения и такого нетерпения надо подготовить себя, освободиться от всего лишнего в мыслях и чувствах, напрячь в себе и заставить призывно звучать особого настроя струны… Но для некоторой породы людей, к которой хотелось бы принадлежать и мне, умеющей легко сниматься с земли и витать в облаках, это не так уж и трудно. И я готов поверить, что уже не однажды был близок к тому, чтобы на моих глазах чуду случиться.
…Апрель, середина месяца, почти по-летнему тепло, солнце празднично катится по небосводу яркой колесницей, но Байкал еще в крепком льду, и лежать ему в зимнем панцире еще недели две, не меньше, пока не налетит как-нибудь хваткий ветер с Ангары и не сорвет лед, не отгонит его в море, а уж там волна примется крошить его на части. Заплещется вода, заиграет, потянет кудряшки волн в полую высоту, оглядывая, все ли на месте по берегам, как было, и переливая свою чистую занемевшую синеву. Но это еще не окончательное освобождение. Через день-два переменится ветер, натолчет опять лед густо и шумно, и тяжко задышит Байкал под его лучащимся бременем, покуда не подоспеет опять помощь с Ангары.
Но до этого недели две, пока же по невскрывшемуся Байкалу не боятся переходить на противоположный берег. А солнышко разогрело и вправду на славу. Когда мы в Листвянке, на южном иркутском берегу, вышли из машины, с горы прежде повеяло на нас ощутимым теплом, а уж после с Байкала потянуло холодком. Я был с гостями, прибывшими издалека, всматривавшимися в закутанный Байкал с жадностью и разочарованием: картина истонченного солнцем, болезненно изнывающего льда была слишком прозаической, ее не могли развеселить ни впечатляющие расстояния до горных берегов на Кругобайкальской железной дороге, ни сами берега, еще не выпустившиеся наружу, затаившиеся внутри своих глыбистых форм. По каменишнику подле наших ног неширокой полосой тянулся оттай, по нему было видно, как дышит Байкал: вода то исчезала, втянутая внутрь, то натекала волной. По льду гоняли мяч ребятишки. И глухой утробный гул доносился от матерого, удаленного от берега Байкала, будто под частые и тяжкие вздохи напрягал он могучую грудь. Никто не обращал на этот гул внимания: сияло солнце, клонившееся уже к Ангаре, к закату, и под его разгулявшимся сиянием много что в этот час тоже разгулялось, расшумелось, отдалось бурлящему блаженству, сливаясь в один праздничный гул.