труда задумываться над чем-либо, но жил, как живёт дерево или трава.
Впрочем, так жил не только знакомый Ивану казак, но вся Сечь. Сюда сходились беглые крестьяне и холопы, а также те, кто был так или иначе стеснён жизненными обстоятельствами, те, кого не удовлетворял тяжкий труд хлебопашца, а горячая кровь не позволяла изо дня в день держаться за чапыги плуга. Были среди запорожцев натуры незаурядные, мощные, крупные, но были и тати, омочившие руки в праведной крови. Были обиженные, и были обижающие.
Всякие здесь были люди, и странное это сожительство натур, характеров, силы и бессилия, веры и безверия, целеустремлённости и почти абсолютной бесцельности давало удивительный сплав, называемый Сечью. В иные годы Сечь наполнялась без всяких видимых к тому причин многочисленным народом, в другие обезлюдевала, в одно время, ожесточась и накопив силу, бросала свои боевые челны к берегам Анатолии, в другое — седлала коней и шла громить польские местечки и города. Здесь никогда и никто никого не спрашивал, откуда он пришёл и зачем, так же как не спрашивали, почему он уходит, ежели тот или иной забирал саблю, укладывал нехитрое имущество в седельные сумки и садился на коня. Приходившему говорили неизменное «здравствуй», уходившему короткое «прощай». И всё на этом кончалось. Общие же дела Сечи решались на круге, на который сходилось всё её население. Решали в крике, в драке, и побеждал часто тот, у кого голос был громче, а кулак увесистее.
Иван-трёхпалый со знакомым казаком прибыли в Сечь как раз в тот боевой час, когда шумный её народ решал, собравшись на круг, какой-то из спорных вопросов. И хотя Иван повидал всякого и со всячиной, но и ему было здесь чему подивиться.
На круге седоусые дядьки и вовсе молодые казаки в мохнатых кожухах или лёгких свитках, в смушковых шапках или без оных, в нарядных жупанах или в полотняных драных шароварах, не договорившись, схватились на кулачки. То было лихое побоище, где в ход уже были пущены и тройчатки — злые плети из воловьей кожи — и батоги. Многочисленное население Сечи, казалось, в один дух отплясывает какой-то совершенно непостижимый гопак. Поле, затянутое желтоватой, взбитой каблуками пылью, кружилось в бешеном вихре. Из жёлтых пыльных клубов нет-нет да и вырывался то один, то другой казак, выдирал из ближайшего плетня здоровенную дубину и вновь устремлялся в пыльное марево.
Знакомец Ивана остановил было одного из таких бойцов громким криком:
— Пидсыток!
Но тот только глянул на него и, не задерживаясь ни на миг, бросился в самую гущу дерущихся. Казак тут же последовал его примеру, неведомо как определив, на чьей стороне должен он выступать в свалке. Оставаться безучастным Иван никак не мог, да такого не смог бы и другой, даже и робкий.
Через час, получив под оба глаза по доброму синяку, Иван-трёхпалый был уже совершенно своим человеком в Сечи. Правда, знакомый казак всё же привёл его к кошевому. Тот, здоровенный дядька с могучими усами, ниспадавшими чуть ли не до самой груди, одобрительно глянул на украшавшие лицо Ивана следы недавнего боя и сказал:
— Добре. Отведи его к Кирдюгу.
— Ни, — ответил казак, — то негоже.
— Тогда отведи его к атаману Касьяну.
— И такое негоже, батько, — отвечал на то казак, — мы думку имеем: вин буде у нас.
— И то добре, — сказал кошевой.
Так Иван остался в Сечи.
7
С Игнашкой, собакой взвывшим на своём крыльце от безнадёжности и великой жалости к себе, как это всегда случается на Руси, обошлось. Татарин наутро, как и обещал, привёз посевное. С недовольным, каменно-невыразительным лицом столкнул с телеги мешки, спрыгнул на землю, по давней привычке поцыкал сквозь зубы, огляделся.
Игнашка стоял опустив руки.
— Но-но, — промычал Татарин, — ты это… Мужик здоровый, чего там…
Повернулся, взял в передке телеги что-то завёрнутое в рядно, сунул Игнашке и, ничего более не говоря, пошёл по двору, выворачивая ноги. На влажной от росы земле оставались за Татарином чётко впечатываемые следы каблуков. Под навесом у амбара, углядев соху, Татарин остановился и, крепкой рукой завалив её на одну сторону, на другую, обежал узкими глазами.
— Подь сюда, — вскинув голову, позвал Игнашку.
Тот подошёл.
— Обжи, — властно сказал Татарин, — новые выруби[95]. — И ещё раз повернул соху. — Палицу, однако, — крякнул с досадой, — ржа сожрала. Зайди, дам. — И словно тем решив всё, оставил соху, шагнул к телеге.
На амбаре, роясь в гнилой соломе, дурными голосами орали воробьи, топырили перья. Весна была: что воробью, знай своё — дери глотку. Татарин поднял глаза на орущую стаю и, видать, даже воробьёв Игнашкиных пересчитал. На лбу у него морщина прорезалась. И не хотел, знать, но сказал:
— Лошадь дам. — Скулы у него обострились. — Как обжи вырубишь, зайди.
Теперь, точно, было сказано всё. Татарин легко вспрыгнул на передок телеги, круто взяв вожжи, развернул коня и покатил в распахнутые настежь со вчерашнего дня ворота.
Игнашка посмотрел ему вслед, сел на крыльцо, провёл рукой под носом, развернул рядно и задохнулся. Татарин отвалил Игнашке три каравая хлеба, дюжину луковок да кусок сала. Сало, правда, такое, что больше кожи, нежели мякоти, но всё одно — сало. Тут же лежала тряпица с солью. Ежовой щетиной давно оброс приказчик, ан знал: мужик как-никак, а должен пожрать, прежде чем в поле выйти.
Воробьи вовсе взбесились, разодрались на крыше амбара, перья летели по ветру, но Игнашке было не до весенних птичьих игрищ. Он впился зубами в хлеб, грыз луковку. Ах, сладок был хлеб, сочна луковка! Сала он не коснулся. Сообразил: завтра, как за соху возьмётся, оно будет нужнее. Сладкий хлебный сок ударил хмельным в голову Игнашке, и двор, амбар, распахнутые ворота вроде бы заколебались, сдвинулись с места, закачались. Игнашка через колено отломил чуть ли не половину каравая. И тут только увидел орущую воробьиную стаю. «А эти-то чем живут, — подумал, — в амбаре и зёрнышка не найдёшь! А живут…» Крутнул головой.
Через час на околице деревни, в березняке, вырубив две хорошие слеги, Игнашка пришёл к Татарину. Лошадь мужику дали. Он оглядел её, ощупал бабки, заглянул под мягкую, шелковисто подавшуюся под рукой губу и остался доволен. Лошадка была ничего — задастая, высокая в холке и ещё не старая. Закинув на плечо верёвочные вожжи, Игнашка повёл лошадь со двора.
— Поспешай! — крикнул вслед Татарин. — Поспешай!
И не то от этого окрика, будто толкнувшего в спину, не то от чего другого в голове у Игнашки родилась беспокойная мысль. Да это нельзя было, наверное, назвать