передышки.
Капитан же по-иному воспринял взволнованность Надежды. В палату она вошла уже заплаканной. Значит тот однорукий прокатчик, единственный, кому он рассказывал о судьбе Василя, — уже все сообщил ей.
Еще с того времени, как послал Надежде записку, он горько мучился: что ей скажет? Как скажет? То, что она не сразу приехала, давало ему возможность обдумать, каким образом подвести ее к тому, что в конце концов ей придется узнать. Думалось, что сначала он обрисует ей, как они встретились у них в квартире, потом подробно расскажет об исключительном мужестве Василя, о том, как он из окна своего дома отражал атаку за атакой, давая возможность нашим подразделениям отойти на новый рубеж. Потом припомнит, как Василь тащил его, истекающего кровью, на себе. Обо всем этом он ей расскажет до подробностей и только потом… А выходит, она уже все знает.
Надежда так рыдала у него на плече, словно оплакивала покойника. И у него сжало горло. Жизнь бы отдал, только бы хоть немного помочь ее горю. Невольно обнял ее и хрипло произнес:
— Не надо так убиваться. Не надо, дорогая. Ведь его уже не вернешь…
Надежда отшатнулась от капитана.
— Не вернешь?!!
Она спросила шепотом, а показалось, будто крикнула на весь мир. Рот так и остался открытым, глаза наполнились ужасом. Какое-то мгновение Надежда смотрела на капитана, как бы ожидая, что он откажется от своих слов. Потом закрыла лицо руками и оцепенела. Только теперь постигла она, что произошло…
Капитан испугался. Он понял, что сказал преждевременно, понял свою неосторожность, но было уже поздно. Хотел позвать сестру, врача, чтобы успокоить оглушенную горем женщину, но она, словно угадав его намерение, отвела руки от мертвенно-бледного лица, попросила:
— Не надо…
Глаза Надежды горели странным огнем, и в зрачках, как бы освещенных тем пламенем, было что-то большее, чем просто горе.
— Об этом… никто… — с трудом произносила каждое слово, — никто не должен… знать:
— Понимаю, — сказал капитан, хотя в действительности еще не понимал, почему она так предостерегает его, и только удивился непостижимой внутренней силе, пробудившейся вдруг в этой хрупкой женщине.
— Мы уже раз хоронили его, — глядя куда-то вдаль, словно бы сама себе сказала Надежда. — Уже хоронили. Второй раз нельзя…
Возвращались из госпиталя ночью. Все были растроганы свиданием с ранеными, и никто не придал особого значения какой-то уж слишком суровой молчаливости Надежды. И хотя она отвечала, когда к ней время от времени обращались, кивала, всю дорогу жила только своим. Все, что рассказал ей капитан, происходило как бы сейчас, на ее глазах, и она с трепетом следила за каждым шагом Василя, выносившего на себе из их дома простреленного офицера. Тот жестами, потому что уже потерял голос, просит, молит оставить его, приказывает спасаться самому, но Василь не слушается. Он шатается под тяжелой ношей, спотыкается, падает, однако не бросает — и Надежда, как ни хочется ей, чтобы Василь поскорее выбрался из огненной зоны, одобряет его действия. Вон впереди из-за угла выскакивает машина, она совсем близко — реальная возможность спасения, ведь из машины не могут не заметить Василя с раненым, не могут не остановиться. Но не остановились. И Надежду охватывает возмущение, отчаяние…
Когда вернулась в город, она попросила высадить ее, не доезжая до дома. Сказала, что зайдет к знакомым. На самом же деле ей хотелось остаться одной со своими мыслями, со своей бедой…
Город уже спал. Лишь кое-где светились отдельные окна. Неожиданно за углом одной улицы ее остановил пьяный шум. Ярко освещенные окна второго этажа, казалось, не выдержат и вот-вот вылетят на мостовую от крика захмелевших голосов, которым невпопад подтягивал чей-то очень знакомый женский голос:
Любимый город может спать спокойно…
Одновременно с Надеждой, только немного поодаль, приостановились двое:
— Ишь какой блюститель покоя!
— В сорочке родился.
— Это такой, он и с тебя сдерет, да еще сделает вид, что оказал тебе услугу.
Только теперь Надежда узнала, что поют в квартире Лебедя, а по визгливому голосу узнала Ларису. Ох, какой болью зашлось сердце! Горько, невыносимо горько и обидно стало за Василя…
За городом холодной белизной светилась степь. Куда-то к невидимому селу вела утоптанная тропка. По утрам и вечерам, когда шли люди, она походила на живую подвижную цепь, а сейчас была пустынной. И на душе сделалось совсем холодно и пусто. Пока была на людях, ее тянуло подальше от них, но, оказавшись среди этой холодной пустыни, почувствовала, как страшно она теперь одинока.
Вдали над темной стеной леса, как над горой, медной горбушкой выплывала луна, вешним половодьем залил все вокруг. Надежда остановилась, захваченная этим лунным сиянием. И вдруг луна вздрогнула, качнулась в одну сторону, в другую и поплыла вверх, расплываясь на множество мутных горбушек…
Хотела вернуться домой, когда все уже будут спать, и этим избежать лишних расспросов. Но дома и не собирались ложиться. Ее нетерпеливо ждали. А как же! Они готовы были ждать до утра. А чтобы скоротать время, каждый что-нибудь делал. Лукинична и бабка Орина вязали носки — готовили подарки фронтовикам. Груня вышивала кисеты. Она любила вышивать, и кисеты выходили у нее очень красивые. На двух, уже готовых, шелком сверкали слова: «Воину Ивану». И Надежда понимала подругу. Груне хотелось, чтобы эти кисеты попали бойцам с таким же именем, как у ее любимого. Но на третьем она вышивала другое имя — у Надежды заколотилось сердце: «Воину Вас…» Дальше Груня не успела еще вышить.
Не спал и Юрасик. Лукинична не могла его уложить. Да и работы у него набежало не меньше, чем у взрослых. В углу стояла елка — тетя Груня принесла из лесу, так надо же кому-то ее нарядить. И он сопел, пыхтел, вырезая из бумаги то самолеты, то звезды, то разных зверюшек, торопясь к приезду мамы хоть немного украсить зеленые ветви. В этот год в каждом доме как самое драгоценное украшение вешали на елку треугольники — фронтовые письма, а у них таких писем не было.
— А может, там хоть какой-нибудь давнишний завалялся? — еще днем приставал он к бабушке.
— А зачем тебе? — не поняла сначала старушка.
— Да… потом скажу.
— Нету, дитятко, нету, — сокрушенно качала головой Лукинична. — Вот, может, скоро будет.
Однако мальчуган не мог смириться с мыслью, что на его елке не будет никакого известия от отца. И он сообразил, сам себе прислал телеграмму, настоящую, на телеграфном бланке, добытом тайком от бабуси на почте. Эту телеграмму Юрасик нацепил на елку перед самым приходом матери, когда услышал во дворе ее