Ольга не забыла слова Володя? Каково же? Хорошо еще, что это слово для нее не более, как слово, звук пустой.{1077} По всему видно, что к моему приезду она крепко переменится. Меня очень порадовали подробности, которые ты сообщаешь мне о ней, и я желал бы и впредь находить их в твоих письмах. Пиши о ней всякий вздор, ведь ребенок вздором-то и мил и дорог.
Что за нищета в Силезии! Ужас! Нищих здесь больше, чем у нас взяточников. Немцы – народ добродушный, но тупой и безвкусный. Они мне порядочно надоели.
Кланяйся от меня всем нашим знакомым. Некрасов, вероятно, давно уже воротился из Москвы; проси его и Панаева писать ко мне о всевозможных литературных новостях, слухах и сплетнях: это для меня будет невыразимым лакомством.{1078} Что М. А. Комарова? Обнимаю всех вас.
В. Б.
Письмо это идет сегодня (7-го), а бумаги еще много. Кстати: я вспомнил, что Тургенев носит на шее красную шерстинку (шерстяную нитку, которой шьют по канве) для предохранения себя от горловых простуд. Не знаю, верно ли это средство, но он уверяет, что с тех пор, как носит эту вещь, ни разу не простужался. Анненков очень расположен к простудам этого рода, и у него начинало болеть горло, но он надел, по совету Т<ургене>ва, шерстинку – и простуда прошла. Может быть, это и не от того, но во всяком случае я думаю, ты не дурно бы сделала, если б надела Оле на шею ожерелье из цветной берлинской шерсти, которое она примет за украшение.
Теперь уже пиши в Париж на мое имя, poste restante.[283] Погода опять портится – утро было чудное, в 5 часов было тепло, а в 5½ – жарко, а вот теперь (10 ч.) сбираются тучи, и, кажется, быть буре. Лишь бы не сделалось холодно, а то ничего. Я чувствую, что холодная погода губит меня. Ну, прощай еще раз. Обнимаю тебя.
308. М. В. Белинской
Дрезден. 7/19 июля 1847
Последнее письмо твое от 24 июня не застало меня в Зальцбрунне, и я получил его в Дрездене. Из него увидел я, как надо нам быть осторожными друг с другом. Я потому поопоздал письмом к тебе, что хотел отвечать разом на оба письма твои и поджидал второго. Это было с моей стороны непростительно глупо, и я давно уже догадался, что наделал бед. Ну, делать нечего. Только, ради бога, вперед будь спокойнее, если долго не будешь получать от меня писем. Ведь не всегда же можно писать, когда нужно. Что же касается до твоих опасений насчет не только моего здоровья, но и жизни, то они, слава богу, до того далеки от истины, что твое письмо к Тургеневу даже рассмешило нас противоположностью твоих страхов с моим состоянием.{1079} Против того, каким я чувствовал себя, выезжая из Питера, я теперь чувствую себя совсем другим человеком, хотя кашель, удушье и головная боль и остались еще при мне. Но несколько теплых дней (особенно последние два дня в Дрездене) дают мне надежду, что хорошая погода докончит дело зальцбруннской воды. Только два дня теплых, – и я уже откашливаюсь, стукотня в голову сделалась гораздо сноснее, а припадки удушья реже. Но главное, – я стал несравненно крепче телом и бодрее духом. Сплю и ем, как нельзя лучше.
Я теперь в Дрездене с Анненковым, а Тургенев улетел от нас в Лондон; впрочем, в Париже мы с ним съедемся. Из Зальцбрунна мы выехали 3/15 июля, в четверг. В последний раз встал я в 5 часов утра, проглотил насильно чашку ослиного молока, в последний раз пошел на водопой и насильно проглотил 6 стаканов. Пришел домой – и сейчас укладываться. В 12 часов выехали. В Дрездене мы остановились по следующим причинам: Анненков давно не был в галерее, а я – шить белье. Ты очень кстати упомянула в одном из твоих писем об этом предмете. Я как-то сказал Ан<ненко>ву, что думаю сделать себе белья в Париже. – «Зачем же в Париже?» – «Да где же? ведь там оно дешево». – «Дешевле, чем в России, и дороже, чем где-нибудь». – «Так где же надо шить белье?» – «Разумеется, или в Дрездене, или в Брюсселе; но в Дрездене всего лучше, и я сам там шил себе белье». – Дюжину рубах взялись мне сшить в три дня. Принесли нам кусков десять полотна. Цены: три, пять и шесть талеров за рубашку, с полотном и работою. Мы выбрали голландского полотна по 6 талеров. Анненков говорит, что тоньше стыдно и носить белье. Было тут саксонское полотно, еще тоньше того голландского, которое я выбрал. Цена тоже 6 талеров; но саксонское далеко уступает в прочности голландскому. Мы приехали в Дрезден в пятницу, часов в 12 утра, и если сегодня принесут мне рубашки, как обещались, то завтра едем из Дрездена.
Ты писала, что в Питере, у Юнкера, штука порядочного голландского полотна стоит 50 р. сер., да за работу 20, итого 245 асс. Но, во-1-х, Анненков сильно сомневается, чтобы из куска могла выйти дюжина рубах; во-2-х, мы выбрали себе кусок не порядочного, а превосходного голландского полотна; а в-3-х, всё это мне будет стоить не 245, а всего только 200 с небольшим р. асс. на наши деньги. 12 рубах по шести талеров, это составит 72 талера, или 234 рубля асс. на наши деньги; да Анн<енков> уторговал от общего счета 10 талеров, почему и вышло всего 62 талера, или 201 рубль с полтиною.
Из Дрездена мы едем на Веймар и Эрфурт по железной дороге. Эрфуртом железная дорога прекращается, и нам придется до Франкфурта-на-Майне ехать суток двое с половиною, а может быть, и трое в дилижансе; зато из Франкфурта до самого Парижа уже ни одной версты не проедем на лошадях, а всё или по железной дороге, или на пароходе по Рейну. Через Брюссель проедем в Париж. Если буду писать к тебе с дороги, то из Брюсселя, и то в таком только случае, если остановимся в нем дня на два, на три; иначе писать трудно, потому что дорога утомляет людей и покрепче меня. И потому не беспокойся, если после этого письма долго не будешь получать писем от меня. Может случиться и так, что даже по приезде в Париж я не тотчас напишу к тебе, а отдохнув, осмотревшись, а главное – побывавши у Тира де Мальмор. Тогда я буду в состоянии написать тебе о себе что-нибудь положительное.
Знаешь ли, сколько я заплатил Цемплину? – Три талера! это такса. Не думай поэтому, чтоб он мало получал. В Зальцбрунн ежегодно приезжает тысячи три народа. Если половина из них заплатит ему по 3 талера, выйдет сумма в 4500 талеров, т. е. в 15 000 р. асс. с лишком. Да сверх того, он получает много с своего заведения сыворотки, на котором еще мошенничает, делая ее из коровьего молока, вместо козьего. Вообще я в Зальцбрунне прожил, с квартирою, столом, сывороткою, ослиным молоком, водою, – словом, всем, – менее 250 франков. Это страшно дешево.
Письмо твое, друг мой, немножко пахнет сумасшествием. Письмо к Тургеневу писано 22, по случаю неполучения от меня писем, а послано оно 24, когда уже ты получила мое письмо и уверилась, что я жив. В ответ на мое письмо ни полстроки, ни полслова. Видно, что заметалась вовсе? Поэтому мне было бы крайне приятно сейчас же по приезде в Париж отправиться на почту, в отделение poste restante,[284] и найти там твое письмо, писанное в спокойном духе и с хорошими известиями о состоянии здоровья и духа всех вас.
Последнее письмо из Зальцбрунна послал я к тебе в середу, 7 июля н. с. Там я писал, что день портится, но тучи прошли, и день был яркий и знойный. Мы поехали в старый замок Фюрштенштейн, – и я, к моему удивлению, с интересом осматривал его 500-летние древности, лазал по лестницам, уставал, тяжело дышал, но не задыхался и не чувствовал боли в груди. Это от теплой погоды. Воротился я, порядочно уставши, с полчаса покашливал в постеле, после чего заснул таким богатырским сном, что не слышал и не подозревал ужаснейшей бури, почти всю ночь свирепствовавшей над Зальцбрунном. Четверг был опять зноен, часа в 2 пополудни была буря с громом, молниею, проливным дождем и ярким солнцем вместе. Потом всё стало холоднее и холоднее. А в день выезда я в теплом пальто чуть не дрожал от холода. Но по выезде из Бреславля в вагоне было душно; а по приезде в Дрезден и в 10 часов вечера тяжело было дышать от жару. Предпрошлую ночь я почти всю не спал, а нынешнюю потому только спал, что окно было отворено, и я даже поутру не проснулся от свежести, покрывшись одною простынею. Однако сегодня день довольно свежий. Прощай, друг мой. Обнимаю тебя и всех вас.
В. Б.
Здравствуй, друг мой Анганга, je t'aime, ma petite,[285] и привезу тебе гостинку за то, что ты слушаешься маму.
Твой папаша.
Чуть было не забыл сказать, что накануне выезда из Зальцбрунна Анненков говорил с Цемплиным обо мне, спрашивал его о диете и пр. Цемплин между прочим сказал ему, что, судя по цвету лица моего, я сильно поправился против того, как приехал в Зальцбрунн. Действительно, я сам не надивлюсь теперь здоровому выражению моего лица.
<Приписка П. В. Анненкова:>
Свидетельство
Коллежский секретарь Павел Васильев сын Анненков, у исповеди и святого причастия был, сим свидетельствует, что дворянин Виссарион Григорьев сын Белинский не токмо что не предан земле заживо, как у некоторых подозрение оказывается, но и намерен сему воспротивиться всеми своими силами и с успехом, какой истинному старанию и усердию всегда предлежит. Мы же в отстранение всяких толков сие наше свидетельство даем сколько для признания истины, коей всегда были верный слуги, столько и для того, чтоб персонам, духом смущенным оное было не токмо в успокоение, но и в надежду лучшего порядка вещей, как из существа дела начинает уже оказываться, в уверение чего и подпись нашу с гербом вместо печати прилагаем Июля 19-е 1847. Город Дрозды.