Открыв глаза, Дарьюшка уставилась в потолок и раскатисто захохотала:
– Небо белое-белое!
– Доченька! – запричитала Александра Панкратьевна. Дарьюшка будто не узнала мать, откачнулась, но потом обрадовалась:
– И ты со мной, мама? Как хорошо! Не жалей, что ушла из второй меры жизни. Я вот все думала, думала: что там осталось, и никак не вспомнила. Ничего там не осталось. И ночь, и снег, и дорога длинная-длинная!..
VII
В доме Боровиковых крестили новорожденного.
Возле аналоя – кедровая лохань с малтатской водицей, налитой с вечера, чтоб степлилась.
Сам Прокопий Веденеевич, свершив службу, посыпал безволосую головенку младенца тополевыми листьями, окунул в лохань и, трижды перекрестив, нарек имя:
– Благослови, еси, господи, раба твоего Демида…
Не успела Меланья кинуть в лохань кусочек воска, чтоб узнать, выживет младенец иль нет, как в сенную дверь раздался стук. Все притихли и переглянулись. Голое тельце младенца лежало животиком на широченной ладони Прокопия Веденеевича и исходило криком.
– Кидай листья, кума! – напомнил Прокопий Веденеевич единоверке Лизавете, и та кинула пригоршню листьев в лохань.
– Благослови, еси… – затянул во второй раз Прокопий Веденеевич и, взяв младенца за ноги, погрузил в воду, и тут снова резанул напористый стук, как бы призывающий к ответу.
Меланья тихо ойкнула, промолвив:
– Чую, Филя!
И этот ее испуг моментально сковал Прокопия Веденеевича, и он, машинально расслабив пальцы, выпустил ноги младенца, и тот булькнул в лохань, аж брызнуло.
– Осподи прости! С нами крестная сила! – Выловил из лохани младенца и, не окуная, по обычаю, в третий раз, передал ревущее тельце с рук на руки Лизавете.
В сенную дверь кто-то бухал со всей силы.
Крестясь и шепча нечто невнятное, Меланья вскинула взор на иконы и медленно осела на колени.
Бормотанье молитвы – поспешное, торопливое: сверлящий визг измученного ребенка, босые ноги Лизаветы, не знающей, что ей делать: кутать ли новокрещенного в холстинку или подождать? Сам Прокопий Веденеевич, шаря крючками пальцев в бороде, вышел в переднюю избу. Нянька Анютка забавлялась с двухлетней пухлощекой Маней, ползающей возле красной лавки. По большой избе полоскался голубой рассвет, отпечатав тень от рамы на выскобленной березовой столешне. В окно из ограды глядело широкое лицо.
Сомнения нет: Филин возвернулся!..
Прокопий Веденеевич уставился в окно, как в потусторонний мир, куда он совсем не торопился, но знал, что ему придется все-таки уйти в тот мир. Только бы не сейчас, не в это торжественно-тревожное утро, насыщенное криком нового человека.
– Осподи прости!.. Вразуми мя, Исусе Христе, пребывающий во чертоге господнем! Вразуми мя!
Филя барабанил в раму.
– Тятенька! Тятенька! Али глухие?!
– Изыди! Изыди, – опомнился Прокопий Веденеевич и, толкнув крашеную дверь, вышел.
Из сумерек прохладных сеней, пахнущих березовыми я полынными вениками, нанизанными на две жерди под крышей, Прокопий Веденеевич, охолонувшись, окликнул:
– Хто там? Ответствуй!
Чего там ответствовать! Видел же собственными глазами. Но надо выиграть время, перевести дух и подождать чуть-чуть, покуда Исус милостивый ниспошлет своего просветления и вразумления.
– Дык я, тятенька! Али не признали?
– Хто ты, сказывай!
– Филимон.
Прокопий Веденеевич схватился за шею, словно в горле дыхание сперло, и, помолчав, снова:
– Какой веры будешь, сказывай!
– Дык праведной. Филаретовой. Тополевого толка, тятенька.
Прокопия Веденеевича осенило: непотребный сын прыгает из веры в веру, что равносильно еретичеству!
– Изыди, мякинное брюхо. Изыди! Али я не благословил тя на пустынность к Елистраху? Али ты не ушел втапоры в тайгу спасать душу, срамник окаянный! Али ты не молился с пустынниками, не радел, яко скрытник Христов, несущий исповедь перед лицом творца нашего в песнопеньях и в отрешении от суеты земной?
Прокопий Веденеевич напал на торный след…
– Тятенька!.. Напраслина то! Напраслина! Разе можно отторгнуть праведную веру, в какой я на свет народился? Ни в жисть! В тайгу тогда убег, чтоб на войну не идти, со анчихристовым войском плечо не держать. Сами благословили, тятенька!.. Помилосердствуйте! С лазарету я…
Прокопий Веденеевич топчется возле двери, скребет в бороде, а в башке – ералаш.
– Тятенька… – мычит Филя по ту сторону двери.
– Как благословил тя на пустынность, тако живи, и благодать будет. Спасение твое возле пустынника Елистраха. Их таперича много собралось на заимке Елистраха. За тридцать душ. И хлебушко свой сеют в тайге, и скотину держат.
– Не сподобился, тятенька! Не сподобился! – подвывал Филя, поталкивая дверь.
– Не ломись, грю!
– Дык домой же я возвернулся! Молчание. Тугое, настороженное.
Прокопий Веденеевич сучит в пальцах седую косичку, а в голове молоточки стукают. Что ж делать? Впустить в дом? У Фили в доме жена, Меланья, и дочь. Ну, а что же останется самому Прокопию Веденеевичу? Закуток глинобитной печи? Посрамление за снохачество? Семейная распря, и, кто знает, не поможет ли Филину сосед, Васюха Трубин, недавно вразумивший собственного батюшку-тополевца так, что тот еле жив остался, а теперь вот и хозяйство раскололи на три части!
«Погибель тогда, погибель! – отслаивалось решение. – С Меланьей денной свет увидел; горы сворочу ишшо».
Кипение крови чуть стихло, и Прокопий Веденеевич почувствовал, что теперь он сумеет потягаться не то что с увальнем Филимоном, но если выйдет на него полк, то и тогда не отступит.
Филя напористее поталкивал дверь и звал, напоминал: он же домой возвернулся!
– Сказано: дом твой и приклеть – на заимке Елистраха. Навек так будет. А ежели отринешь веру пустынника, в геенне огненной жариться будешь…
Филя завыл в голос, бормоча, что он не пустынник и веры Филаретовой не отринет и что он «исстрадался, извелся на чужбине и молит тятеньку внять его страждущему голосу и пустить в дом перевести дух от тяжеств».
– Неможно, грю! Неможно! – рубанул тятенька. – Ступай покель в баню и тамо-ка переведи дух. Потом я дам тебе хлеба, одежонку какую, то-се, и ты пойдешь к Ели-страху.
– Меланья-то…
– Нету для тя Меланьи, сказываю. Али не прописал тебе: Меланья ко мне прислон держит, как по нашей вере. Младенец вот народился…
– Игде народился?
– Меланья родила, грю! Меланья.
– Осподи прости!.. Откелева?!
– От меня народила, от меня! – бухнул Прокопий Веденеевич и сразу же точно отлетел от сына на сто верст – чужие навек.
Но Филя все еще не верит:
– Разе мыслимо, тятенька?
– Нетопырь! Паскудник! А ишшо держался нашей веры! Али не заповедовали праведники, какие веру сю утвердили, чтоб свершалось тайное раденье рабицы, входящей в Дом, со твердью в доме сем?
– С какой «твердью», тятенька?
– Со хозяином, какой дом держит, паскудник! Веры нашей не знаешь, а копыта суешь в дом. Изыди, грю!
– Меланья-то – жена моя, жена!
– Изыди, нечистый дух! Как можешь ты иметь жену, коль пустынник? Изыди! Не доводи до греха. А то схвачу топор… И не стучи более! Худо будет. – И, переведя дух, еще раз напомнил: – Иди таперича в баню и там жди, молись. Приду потом. Да гляди! Не разговаривай с мирскими, не смущай дух – анафема будет.
И тятенька ушел из сеней, нарочито громко хлопнув дверью, чтобы Филя слышал.
VIII
– Сусе Христе! Сусе Христе, спаси мя, – бормочет Филя. – И матушку изгнал, и Гаврилу, и Тимоху, и меня таперича… Неможно то, неможно!..
Если бы мог, Филя заорал бы сейчас во все горло, чтоб вся Белая Елань сбежалась в надворье. Пусть бы все знали и видели, как отец встретил сына и как жена-блудница запамятовала собственного мужа.
Но ни стона, ни вопля Филя исторгнуть не может: прихлопнула злосчастная судьбина. И сам не ведает, жив ли?
Вцепился руками в косяк и, опустившись на приступку крыльца, горько заплакал. Не слышал даже, как в ограду вошли трое: урядник Юсков, воинский начальник и староста Лалетин.
Испугался: не за ним ли? Опять сцапают, как дезертира, и морду набьют.
– Ваши благородия! Вчистую я, вчистую! – забормотал Филя, таращась на урядника и воинского начальника и поспешно доставая бумаги из потайного кармана шинели.
– Филимон? Возвернулся? – проговорил урядник. – По болезни иль по ранению?
– Вот гумага, ваше благородие, – навеличивал Филя, сунув уряднику бумагу. – Ноги не ходют, ваши благородия. Как после тифа, значит.